Я нашёл это письмо вместе с другими — с теми, что я уже приводил, и с теми, которые приводить излишне, ибо в них сквозит такой же тон и такое же, более или менее очевидно проявляющееся ближе к концу, размахивание завещанием. То обстоятельство, что Теобальд сохранил все эти письма, перевязав ленточкой и снабдив ярлычком с надписью «Письма от отца», говорит само за себя, особенно если вспомнить, что за все годы нашего общения после смерти отца он не проронил о том ни слова; есть в этом что-то здоровое и естественное.
Кристине Теобальд отцовского письма не показал и вообще, полагаю, никому не показал. Он и от природы был скрытен, да к тому же его с такого раннего возраста и так мощно подавляли, что возмущаться или бурчать на отца он был совершенно не в состоянии. Чувство совершённой над ним несправедливости не находило себе выражения, но давило его никогда не отпускающей тупой тяжестью с утра до вечера, и когда он просыпался ночью, тоже давило, а он едва осознавал, что это за тяжесть. Из всех его друзей я был, пожалуй, самым близким, и, однако же, мы виделись лишь изредка, ибо на частое общение меня просто не хватало. Он говорил, что во мне нет почтительности, я же считал, что во мне довольно почтительности к тому, что достойно почитания, вот только божки, которых он почитал золотыми, на самом деле были из гораздо менее благородного металла. Ни разу, говорю я, не пожаловался он мне на своего отца — мне, а все его прочие друзья были, как и он сам, люди традиционных взглядов, строгих правил и евангелических тенденций, с глубоко укоренённым чувством греховности любого акта неповиновения родительской воле — собственно говоря, добропорядочные молодые люди — а кто же станет бурчать на родного отца в присутствии добропорядочного молодого человека!
Когда Кристина узнала от своего возлюбленного о том, что его отец противится их браку, и о том, сколько времени может пройти, пока он всё-таки осуществится, она предложила Теобальду — уж не знаю, насколько искренне, — освободить его от всяческих обязательств; но тот сие великодушие не принял — «по крайней мере, — сказал он, — пока». Кристина и миссис Оллеби понимали, что в конце концов сумеют с ним справиться, и на этой довольно-таки зыбкой почве помолвка устояла.
Благодаря совершившейся помолвке и своему отказу принять освобождение от неё, Теобальд сильно вырос в собственных глазах. Он и так, при всей скромности своих достоинств, отнюдь не был чужд тайного самолюбования. Он гордился своими университетскими успехами, чистотой и непорочностью своего образа жизни (как я когда-то сказал, обладай он чуть более сносным характером, его по праву можно было бы назвать таким же невинным, как только что снесённое яйцо) и своей безупречной честностью в денежных делах. Он не опасался за свою церковную карьеру, стоило только получить бенефиций; и, действительно, было не лишено вероятия, что он когда-нибудь станет-таки епископом; а уж Кристина и вовсе не скрывала своей уверенности, что так оно в конечном итоге и будет.
Кристина, как и положено дочери священника и будущей жене священника же, мыслями своими витала в эмпиреях религиозных, и потому была убеждена, что даже если в мире сём ей и Теобальду не суждено достичь служебных высот, то уж на том свете их добродетели будут оценены по заслугам. Её религиозные убеждения полностью совпадали с теобальдовыми; о, как часто беседовали они о славе Божьей и о том, с какой полнотой посвятят себя ей, пусть только Теобальд получит бенефиций и они поженятся. Она была так твёрдо убеждена в том, какие за этим последуют выдающиеся достижения, что по временам удивлялась слепоте Провидения, не спешащего, вопреки собственным интересам, отправлять в мир иной настоятелей, стоящих преградой на пути теобальдова бенефиция.
В те времена веровали простодушно и без затей; ныне такую веру среди образованных людей не встретишь. Теобальду и в голову не могло прийти усомниться в абсолютной достоверности каждого слога Библии. Он не видел ни одной книги, где бы эта достоверность ставилась под сомнение, не встречал ни одного сомневающегося в ней человека. Ну да, геология, с геологией была некоторая загвоздка; впрочем, это всё пустое. Коли уж сказано, что Бог сотворил мир за шесть дней, значит, Он сотворил мир за шесть дней, ни днём больше и ни днём меньше. Коли уж сказано, что Он усыпил Адама, вынул у него ребро и сделал из этого ребра женщину, значит, так оно и было, и спрашивать тут нечего. Он, Адам, уснул в саду Эдема, как мог бы уснуть сам Теобальд Понтифик, скажем, в саду кремпсфордского настоятеля тёплым летним днём, когда сад так прелестен; ну, разве тот сад был побольше, и в нём гуляли разные там прирученные животные. И тогда пришёл к нему Бог, как мог прийти его отец или мистер Оллеби, ловко, даже не разбудив, вынул у него ребро и чудесным образом залечил рану, так что и шрама от операции не осталось. И, наконец, Бог унёс это ребро, скажем, в оранжерею и превратил его в женщину, положим, в Кристину. Вот и всё; всё произошло именно так, а не иначе, и никаких сомнений, ни даже тени сомнения в этом деле нет и быть не может. А что? Разве Бог не может сделать всё, что захочет, и разве не сказал Он нам в Самим Собою вдохновлённой Книге, что Он это сделал?
Примерно так относились к моисеевой космогонии более или менее образованные молодые люди пятьдесят, сорок и даже двадцать лет назад. Поэтому борьба с маловерием не могла предоставить честолюбивому молодому священнослужителю сколько-нибудь вдохновляющего поля деятельности; к тому же и церковь тогда ещё не начала заниматься той работой, которую она потом столь широко развернула среди городской бедноты. Тогда эти труды были целиком отданы на попечение тех, кто наследовал братьям Уэсли[57] — без особого сопротивления, но и без особой поддержки со стороны церкви. Впрочем, в нехристианских странах шла более или менее энергичная миссионерская работа, но Теобальд никогда не ощущал в себе призвания к миссионерству. Кристина же не раз предлагала ему заняться именно этим и уверяла его, каким несказанным счастьем было бы для неё стать женой миссионера и разделять с ним все опасности; они с Теобальдом могли бы даже стать мучениками; разумеется, они приняли бы мученичество одновременно; рассматриваемое из беседки приходского сада, да ещё в столь отдалённой перспективе, мученичество не выглядело мучительным, но зато сулило блестящее будущее на том свете или, по крайней мере, посмертную славу на этом — даже если допустить, что не произойдёт чуда, которое вернёт их к жизни, — а такие вещи с мучениками иногда случались. Теобальд, однако же, энтузиазмом Кристины не заразился, и тогда она направила своё религиозное рвение против римской церкви — врага более опасного, чем даже язычество, если такое вообще возможно. Борьба с римским католицизмом тоже могла принести ей и Теобальду венцы мучеников. Правда, как раз в те времена римская церковь вела себя довольно смирно, но это было затишье перед бурей, Кристина была в этом совершенно уверена, и её уверенность зиждилась на вещах более глубоких, чем просто доводы разума.
— Мы с тобой, Теобальд, любимый, — восклицала она, — будем всегда правоверными. Мы будем твёрдо стоять на ногах и поддерживать друг друга до самого нашего смертного часа. Бог в милости Своей не допустит, чтобы нас сожгли заживо. Но может быть, и допустит. Господи, — и она молитвенно возводила очи горе, — сохрани моего Теобальда, или уж сделай так, чтобы его обезглавили.
— Дорогая моя, — хмурясь, отвечал Теобальд, — не будем раньше времени впадать в ажитацию. Когда грянет час испытаний, мы окажемся лучше всего подготовлены встретить его, если станем вести тихую, неприметную жизнь в самоотречении и посвящении себя славе Божией. Будем же молиться, чтобы Богу было угодно сподобить нас молить Его о даровании нам такой жизни.
— Дорогой мой Теобальд, — восклицала Кристина, промокая платком готовую скатиться слезу, — ты прав, как всегда. Да, будем самоотверженны, чисты, праведны, правдивы в слове и деле, — и, говоря так, она воздевала руки и очи к небесам.