К амбару подошли Богдан с Хорхоем. Богдан стал уже на две головы выше Хорхоя. Голос его начал ломаться.
«Пятнадцать лет, — подсчитал Пиапон. — Уже охотник, самостоятельный человек, от отца и матери ушел».
— Дедушка, мы по-нанайски молитву разучиваем, — баском проговорил Богдан.
— Как это по-нанайски? — спросил Пиапон. — Разве Павел знает нанайский язык?
— Не знает. Но у него есть книжка, там по-нанайски написано.
— Только ничего не поймешь, — засмеялся Хорхой.
— Книжка на нанайском языке? А ты не врешь? — спросил Холгитон.
— Зачем врать? Учитель читал.
Пиапона удивило сообщение Богдана. Сколько раз Глотов приходил к нему, сколько ни разговаривал, но ни разу не сказал, что есть нанайская книга. Это же интересно, нанайская книга! Пусть будет молитва, но все равно интересно. Сколько раз Глотов говорил Пиапону, что человек грамотный от чтения книг становится еще умнее, а сам не показал нанайскую книгу. Странный человек этот Глотов!
— Дедушка, учитель сказал, что придет к тебе с этой книжкой после полудня, — сказал Богдан.
Холгитон засобирался домой.
— Пойду я поем, если придет учитель с молитвой, ты пошли мальчика за мной, я тоже хочу послушать молитву на нанайском языке.
После полудня, как и говорил Богдан, к Пиапону пришел Глотов.
— Ох, как у вас чисто сегодня, — сказал Павел Григорьевич, входя в дом Пиапона. — Охо, ты снял часть нар. Да, так, пожалуй, лучше. Это, наверно, Мира вымыла так чисто пол.
Глотова посадили за низкий столик, подали еду. Он не стал отказываться, он знал, что отказываться нельзя, а если не станешь есть, то обидятся. Еда на столе, это первый признак гостеприимства у нанай.
— Павел, ты учи меня кровать делать, — попросил Пиапон.
— Кровать? Ну, что ж, это не хитрая штука. Только вот в Малмыж надо съездить за материалом. А зачем тебе вдруг кровать?
— Жена Митропана ругает…
Глотов засмеялся.
— Зачем смеешься? Она правильно ругает.
— Я тоже говорю, правильно.
Столик убрали, и Глотов сел поудобнее, готовясь к долгому разговору. Павел Григорьевич не курил и этим страшно удивил няргинцев. «Это не мужчина и не женщина, — говорили про него в первые дни. — Какой же это человек, который не курит? У нас вон мальчики семи лет уже курят. Пососут, пососут грудь матери, потом — за трубку. Вот: это будущие охотники!»
Глотов только посмеивался, слушая эти разговоры. А когда открылась школа и начались занятия, он запретил своим ученикам курить. Те пожаловались родителям. Охотники пошли к учителю и заявили, что Глотов не имеет права запрещать курить их детям.
— Детям вредно курить, если будут курить, то у них легкие заболеют, это плохая болезнь, — объяснял Павел Григорьевич.
— Мы тоже с детства курим, у нас легкие здоровы, как мех в кузнице Годо, — отвечали охотники.
— Ну, хорошо, учитель, — вдруг заявил один из охотников, — если ты детям не разрешаешь курить, то они не будут ходить в твою школу.
Тогда Павел Григорьевич вынужден был отступить. Надо было принять такое решение, которое приемлемо было бы обеим сторонам. После долгих споров наконец решили, что детям можно курить дома, но строго запрещается курить в школе.
— Ладно, согласны, полдня потерпят, ничего с ними не случится, — сказали охотники.
Учитель следил, чтобы ученики не являлись в школу с трубками, если у кого замечал, то отбирал и возвращал только после окончания занятий.
— Дети все ходят в школу? — спросил Пиапон.
— Пока ходят, — ответил Глотов.
— Скоро не будут ходить, все на Амур на кету выйдут, там осенний праздник. Какой ребенок останется в стойбище, родители сами не оставят их.
— Ничего не попишешь, придется мне тоже выехать с ними на кету.
— Дети будут на разных островах.
— А у меня есть кунгас, чего мне бояться.
В дом пошел Холгитон, и беседа оборвалась.
— Значит, вы тоже заинтересовались русской молитвой на нанайском языке? — спросил Глотов, вытаскивая из кармана тонкую книжку.
— Да, да, — ответил Холгитон.
— Эта книжка называется «Объяснение главнейших праздников православной церкви на русском и гольдском языках», и книжку эту издали и далеком городе Казани в 1881 году.
— А кто сделал? — спросил Пиапон.
— В давние годы, когда, наверно, Холгитон был молод, здесь на Амуре был такой миссионер Александр Протодьяконов и его брат Прокопий Протодьяконов. Они очень хорошо знали нанайский язык.
— Как Митропан, наверно. Или Санька Салов.
— Может быть. Они перепели с русского языка некоторые молитвы на нанайский.
— А ну, читай, — попросил Холгитон нетерпеливо.
Глотов прочитал заголовок молитвы.
— Пиапон, как же так? — обратился к нему Холгитон на своем языке. — Почему в книге говорится, сам бог молится.
Пиапон попросил Глотова еще раз перечитать заголовок, и опять выходило: «Эндури мяхорачи», значит, «Бог молится». А в переводе на русский это означало «Богослужение».
«Уже в заголовке застряли, что же будет дальше?» — улыбнулся Глотов. А дальше пошло еще хуже. Ни Пиапон, ни Холгитон ничего не могли понять.
— Если непонятная молитва, зачем она нужна, ее надо выбросить, сжечь, — кипятились Пиапон с Холгитоном.
— Была бы моя воля, я не стал бы заставлять разучивать эту молитву. Но это входит в программу обучения, — стал объяснять Глотов.
— Мозги только детям засоряют, — проворчал Пиапон, обращаясь к Холгитону.
— Пусть разучивают, лишнее не будет, — ответил Холгитон.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
После тяжелого разговора с сыном расстроенный Токто один уехал на охоту в верховья Харпи. Там он бил лосей, косуль и готовил мясо впрок. Одни куски, нарезав мелкими пластинками, сушил на горячем солнце, другие коптил сладковатым дымом тальника. Закопченные черно-коричневые кренделя мяса нанизывал на веревочку и подвешивал на солнце — не столько сушил их, сколько убирал от мышей и других зверьков.
Охотился Токто больше полмесяца, и каждый день его неотступно преследовала мысль, что чужой ребенок — чужая кровь, сколько его ни ласкай, ни люби, останется для тебя чужим.
Глубокая обида, как плохая болезнь, поселилась на душе Токто и обгладывала его, причиняла боль. Как только не старался Токто избавиться от нее: то выбирал для охоты самые опасные быстрые речки, с завалами, с перекатами, где не приходилось думать о постороннем, смотри да смотри вперед, всегда будь начеку, чтобы тебя не перевернуло вместе с оморочкой или не затащило в завал; то нарочно шел в глубь тайги, далеко от речки, убивал лося и таскал мясо на своем горбу.
«Да, мы просто не поняли друг друга».
Токто убеждал себя, что они с сыном погорячились, вернее он, Токто, погорячился. Был же и он молод, был влюблен в девушку, и разве ему легко было отказаться от нее? Молодость есть молодость. Влюбился впервые в жизни юноша, и ему кажется, что другой такой девушки во всем свете нет. Разве не так думает Гида? Конечно, так. И разве можно было с ним строго разговаривать? Пусть женится на этой девушке, ведь Токто все равно, ему лишь бы увидеть своих внуков, дождаться их. От этих мыслей Токто приободрился, будто оздоровел.
«Вылечился от болезни, тайга вылечила», — подумал он, собираясь в Джуен.
Когда он возвратился в стойбище, застал только одну Кэкэчэ. Пота, Идари с детьми уехали в Нярги на похороны Ганги, а Гида второй день находился на другом берегу озера Болонь, ловил рыбу и сам заготовлял летнюю юколу.
— Туда Онага с родителями уехала на несколько дней, — сообщила Кэкэчэ. — Отец Гиды, я говорила с сыном, он сперва не хотел слушать, не хотел со мной разговаривать, потом его сердце смягчилось, и он разговорился. Отец Гиды, он очень любит Онагу, она ведь неплохая девушка.
— Я не говорил, что плохая, — ответил Токто.
— Да, неплохая. Сын хочет на ней жениться, они очень любят друг друга, жить не могут друг без друга.
— Поженить надо, что же делать другое.