Дярикта никогда не понимала подшучивания мужа, бегло оглядев почти что новый халат Богдана, она принималась рыться в берестяном коробе, где хранила ткани, дабу, сукна.
— Будь, Богдан, на твоем месте другой человек, перессорил бы всех женщин большого дома, натравил бы на них мою жену и каждый день одевал бы новый халат, — смеялся Пиапон. — Каждая из них волосы на себе рвала бы и последнее отдала, чтобы не посрамиться перед другой. Эх, женщины, женщины!
Пиапон, не имевший сыновей, всю жизнь мечтавший о них, с любовью принял первого зятя, мужа Хэсиктэкэ, сразу полюбил и Богдана; мальчик тоже привязался к нему и вскоре начал звать его дай ама,[46] как звал Баосу.
— Я же не дед, дед твой отец Ойты, он самый старший,[47] -говорил Пиапон. Но Богдан редко встречался с Полокто и почти не разговаривал с ним. Полокто единственный из всех дядей не обращал внимания на племянника, и Богдан, чувствуя его отчужденность, сторонился.
За год, пока жил с родителями, Богдан совершенно забыл лицо Полокто, но стоило ему закрыть глаза, как перед ним всплывали дедушки Баоса и Ганга, дяди Пиапон, Калпе и другие няргинские родственники. Он не мог без улыбки вспоминать ворчливую Дярикту, молодых женщин большого дома, как они расхваливали приготовленную пищу, когда приглашали его поесть.
А маленький дедушка Ганга почему-то появлялся перед нам с жирником, который он носил за пазухой. Баоса в первое время почти каждую ночь снился Богдану, он делал все, что делал при жизни: охотился, рыбачил, поучал житейской премудрости. Однажды он появился, как наяву, Богдану казалось, что он слышит его дыхание. Когда наутро он рассказал об удивительном сне, Идари погрустнела и сказала, что это посетил их дом дух деда, что дед скучает о них. Вечером, когда Богдан собрался с Гидой выехать с ночевкой на рыбную ловлю, Идари подозвала сына в сторонку и спросила:
— Ты часто вспоминаешь деда и большой дом?
— Там жил дед, он и мне наказал в нем жить. Ты же знаешь, я теперь Заксор.
Идари взглянула в светлые глаза сына, и Богдан впервые заметил мелкие морщинки вокруг глаз матери.
— Никогда дети не отказываются от фамилии отца… Отец тебе ничего худого не сделал.
— Я не говорил…
— Но ты переходишь в род Заксоров, в мой род.
— Так велел дед, об этом знает и другой дедушка, отец папы.
Идари долго не находила слов, потом с надеждой в голосе спросила:
— Но ты не покинешь нас, не уедешь в Нярги?
— Не знаю, мама, я пока ничего не знаю.
Богдан сел в оморочку и отъехал от берега. Рядом ехал Гида и пел протяжную песню без слов. Когда берестянки далеко отъехали от берега, подул слабый низовик, юноши натянули свои квадратные паруса. Оморочки, как белокрылые чайки, полетели вперед: ветер усиливался, озеро взбугрилось волнами, и берестянки заскользили с волны на волну.
В Дэрмэн рыбаки добрались мокрые от брызг волн. Пристали с подветренной стороны, разожгли костер и начали сушить халаты. Гида находился под впечатлением лихой езды и продолжал горланить песню. Потом вдруг спросил:
— Ты чего такой грустный?
— Не могу пополам разделиться, потому невеселый.
— Ну и оставайся с нами. Чем здесь хуже? Те же звери, та же рыба, кроме калуг и осетра.
— Низовик всегда дует с низовьев Амура, верховик — с верховьев. Даже ветры не изменяют свое направление.
— Сказал тоже, то ветры, а ты человек.
Халат Богдана высох, он накинул его на плечи и сел на песок. Гида сидел с другой стороны костра.
— Я тебя слушался, Гида, — сказал Богдан. — Потому что ты старше меня…
— Вот, вот, я старше тебя! — воскликнул весело Гида. — Я говорю тебе, оставайся с нами, я очень хочу, чтобы ты с нами жил. Ты знаешь, почему я несколько раз не выезжал с ночевкой из Джуена? Нет, ты молод еще, ты не догадываешься. Я, Богдан, анда, нашел девушку, она такая красивая, такая хорошая, она лучше всех, и другой такой нет. Я женюсь на ней, обязательно женюсь!
Богдана нисколько не затронуло признание Гиды, наоборот, он обиделся и подумал: «Я от него совета жду, а он о женитьбе говорит».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Четвертый день жил Валерий Вениаминович в Нярги. За это время он заполнил несколько своих блокнотов, записывал свои мысли, описания изделий, срисовывал орнаменты, учился ставить самострелы, одним словом, он стал в стойбище своим человеком.
Особенно его интересовали в Нярги кустарные изделия, нигде в других стойбищах он не встречал таких искусных вышивальщиц, как в Нярги, их орнаменты на халатах поражали своим своеобразием, законченностью рисунка, подбором цветов. А какие встретил здесь красивые берестяные изделия, разного рода круглые и квадратные коробки для хранения продуктов и одежды, туески для сбора ягод!
«Эх, если бы видели горожане эти вещи! Глаза разгорелись бы. И все это богатство остается в стойбище, оно неизвестно никому, — думал Валерий Вениаминович. — Нашелся бы торговый посредник, мог бы возникнуть весьма прибыльный промысел у гольдов».
«Чтобы заниматься другими промыслами, гольды должны научиться рационально тратить время», — рассуждал он. В каждом стойбище он устанавливал наблюдение за охотниками, тщательно, по часам записывал их световой день. В Нярги следил за Пиапоном. За четыре дня Пиапон только дважды выезжал на рыбную ловлю, остальное время лежал на нарах, дремал, курил, баловался с внуком, даже не ремонтировал сети и орудия охоты.
Валерий Вениаминович несколько раз пытался с ним побеседовать, но Пиапон оказался крайне неразговорчивым человеком. Сегодня Пиапон наконец-то забрался под амбар и в тени вырезал из коры бархатного дерева поплавки для сети.
Ломакин около часа сидел возле него, но разговор между ним и Пиапоном не завязывался: Пиапон все еще чувствовал сильную боль в затылке, и от этого временами темнело в глазах.
— Скажи, мог бы ты сейчас какой-нибудь работой заработать деньги? — наконец задал Ломакин свой коронный вопрос.
— Нет, — ответил Пиапон.
— Но как же? Мог бы пойти к русским, пилить дрова, например.
— Нет.
— Вот сейчас затопило луга, сена трудно заготовить крестьянам. Мог бы пойти косить?
— Я, нет.
— Почему?
— Не умею.
«Какой надоедливый, как муха, которая не дает спать, — подумал Пиапон. — Грамотный человек, а душу человеческую не понимает. Кроме болезни, у меня душа не лежит сено косить, понимаешь?»
«Целыми днями лежит, а такой здоровый, — думал Ломакин. — Эх, матушка лень! А подойдет осенью кета, тогда проснешься, тогда глаз не сомкнешь. Научить тебя надо каждый день трудиться. Но какая тебе работа подойдет — бог его знает».
Еще с полчаса продолжалась эта странная беседа и прервалась только с появлением нового гостя. Пиапон сидел спиной к берегу и потому не заметил, как пристала напротив его дома просмоленная остроносая лодка с одним гребцом. Гребец подтянул лодку и направился в дом Пиапона. Собаки, бросившиеся ему навстречу, завиляли хвостами.
— Ах вы, разбойники, что же вы такие худые! — сказал приезжий хрипловатым голосом. — Хозяин не кормит?
Пиапон, услышав этот голос, обернулся и вылез из-под амбара.
— Здравствуй, Пиапон, все еще хандришь? — сразу стал допрашивать гость. — Митрофан велел кланяться, отец его тоже.
— Здоровы они все? — спросил Пиапон, пожимая руку приезжему.
— Здоровы, все здоровы, и дети, и телята, и поросята, — но тут гость заметил выползавшего из-под амбара Ломакина и замолчал.
— Всегда приятно встретить русского в гольдских стойбищах, — сказал Ломакин, подавая руку.
Приезжий протянул руку и спросил:
— С кем имею честь разговаривать?
— Ломакин Валерий Вениаминович, приват-доцент Дальновосточного института. А вы, видно, тоже по служебным делам?
— Глотов Павел Григорьевич, пока без службы, но с осени собираюсь здесь открыть школу.