— Благородное дело собираетесь делать, сударь.
— Только собираюсь, но что из этого благородства выйдет — не знаю.
— Да, да, школы в стойбищах весьма трудная проблема, я бы сказал, даже труднейшая. Вы, конечно, имеете опыт работы в инородческих школах?
— Представьте, нет.
— Значит, вы первый год будете работать?
— Совершенно верно.
— Но вы раньше работали в…
— Не пришлось, не работал я в школах.
Ломакин удивленно смотрел в серые, улыбчивые глаза Глотова.
— Не удивляйтесь, господин приват-доцент, — продолжал Глотов, — так уж вышло в жизни.
— Да, да, время такое не постоянное, господин учитель, — растерянно проговорил Валерий Вениаминович.
Пиапон воспользовался наступившей паузой и пригласил гостей в дом, Дярикта накормила их обедом, напоила чаем. После обеда гости Пиапона разговорились.
— Вам придется очень трудно, Павел Григорьевич, — продолжал Ломакин начатый за столиком разговор. — В основном из-за денежных средств будете испытывать трудности. Сколько школ закрывали из-за отсутствия средств. Вот у меня статистика некоторая, — Ломакин достал из кармана записную книжку. — Видите ли, у меня тут некоторые данные, всегда под рукой. Так вот, в 1906 году закрыты школы в Нижних Халбах, в Вознесенском, в 1909 году в Троицком, в этом же году закрыли в Диппах из-за оспы, умерло девять детей.
— Могу дополнить, в прошлом году закрыли школу в Болони, — сказал Глотов.
— Да, да. А еще трудность, охотники весьма неохотно отдают детей в школу.
— Специально по этому делу приезжаю сюда.
— Вы разве рядом живете?
— Совсем рядом, в Малмыже. Езжу на своей лодке, и за это меня прозвали… Как меня прозвали, Пиапон?
— Кунгас, — улыбнулся Пиапон.
Вскоре Ломакин раскланялся и вышел из дома. Пиапон усмехнулся и сказал, что не встречал еще такого странного русского, как этот Ломакин. Потом между ним и Глотовым пошел разговор об учениках, которые будут заниматься в школе.
— Я тебе говорил, Кунгас, — сказал Пиапон. — Учи детей летом, летом они все дома, нечего им делать, и учиться охотно будут. Потом тебе надо учиться по-нанайски говорить.
Павел Григорьевич обошел вместе с Пиапоном четыре фанзы и уговорил родителей отдать в школу своих детей. Родители не возражали, но сами сомневались, будут ли дети учиться. Покончив с переговорами и обговорив с Холгитоном о ремонте старой фанзы под школу, Глотов пошел к Ломакину. Этнограф сидел возле палатки и что-то записывал в толстую тетрадь. Увидев Глотова, он отложил тетрадь и поднялся навстречу гостю.
— Милости прошу, господин Глотов, — сказал он и, когда гость сел в тени тальника, продолжал: — Проехал несколько стойбищ, расспрашивал многих охотников, на какие средства они живут, говорят, живем. Но на что они живут?
— Вы знаете, я давно заметил, гольды очень гордый народ.
— О да, да, но этот гордый, талантливый народ вымирает. Это ужасно! Придумали еще всякие запреты на охоту соболя. До петрова дня не стреляй, по насту не гоняй, а ведь от загнанного лося иногда зависит жизнь всей семьи, целого рода. Вы согласны?
— Да, господин приват-доцент, в основном. Не согласен вот с чем, соболи — это украшение нашей тайги, это наша национальное богатство. Я слышал, что их катастрофически уничтожают. Если не запретить вовремя охоту на них, то через несколько лет в тайге не останется ни одного соболя.
— Что нам соболи, когда целый народ вымирает!
— А нельзя сохранить и соболей, и народ?
— Как вы хотите это сделать?
— Этому народу дать другую жизнь, научить их вести хозяйство, приучить их земледелию, животноводству.
— Но согласитесь, господин Глотов, земледельцы и животноводы все же стоят на более высшем уровне культуры, чем охотники и рыбаки. Следовательно, нужно поднимать их культурный уровень.
— Для этого открываются школы.
— Все это верно, я сам много размышлял над этим. У меня уже сложилась своя концепция. Чтобы спасти гольдов, надо отвести им территорию, на которой они могли свободно жить, охотиться, рыбачить. Такие территории, подобные территориям северо-американских индейцев.
— План ваш хорош, Валерий Вениаминович, — сказал Глотов, — но вы сами мне сегодня твердили, что система господина Ильминского хороша тем, что она требует русского языка, чтобы через них гольды сближались с русским народом, приобщились к русской культуре. А ваш план требует отделения гольдов от русских в отдельных территориях, резервациях. Как вы думаете, здесь нет противоречия?
Ломакин мгновенно ответил:
— Нет, никаких противоречий нет. Гольды очень набожный народ, глубоко религиозный, они считают себя слитыми с природой в один грандиозный комплекс. Если русские отняли у них шаманство, то должны его чем-то возместить. Я полагаю, что никакой первобытный народ нельзя вовлечь в европейскую культуру, не обратив его в христианство. А что касается резервации, туда должно проникнуть христианство…
— Следовательно, гольды потом, приняв христианство, вернутся к нам из резерваций?
— Зачем? Их территория остается неприкосновенной.
«Ох и путанник, действительно странный человек», — подумал Глотов.
— Господин приват-доцент, а без этих резерваций, без христианства нельзя спасти гольдов от вымирания?
— В данных условиях невозможно.
— А если будут другие условия?
— Какие условия? Что вы имеете в виду?
— Например, революцию.
— При чем тут ваша революция? Вы где-то там в России играете в революцию, за это ссылаетесь в дальние края, губите молодость, а гольды тут при чем? Они еще дикари, и ваша революция и никакая другая революция их сразу не сделает культурным, цивилизованным народом. Вы социал-демократ.
— Допустим.
— Так вот, до вашего социализма им так же далеко, как от Земли до Луны. Когда победит ваш социализм, к этому времени гольды, если не вымрут, то только научатся четырем действиям арифметики.
— Вы, оказывается, не такого уж высокого мнения об опекаемом вами народе.
— Я вам говорю историческую правду.
— Да, история, история, — вздохнул, поднявшись с земли, Павел Григорьевич. — До свидания, Валерий Вениаминович, мне было очень интересно побеседовать с вами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Кэкэчэ с Идари чистили наловленную сыновьями рыбу, тонкими пластами снимали мясо на летнюю юколу, костяк нанизывали на шест-гултухин и подвяливали для собак. Идари, мастерица изготовления рыбьего жира, вытапливала жир сазанов, муксунов, амуров, а Кэкэчэ отваривала рыбу, чтобы потом из нее приготовить таксан.[48] После полудня вся рыба была убрана, ровными рядками на сушильне вялились юкола нескольких сортов, костяк для собак, а большой толстый амур с распоротым брюхом висел отдельно в тени.
«Любимые его бингси[49] приготовлю», — думала Кэкэчэ, отмахивая от амура толстых зеленоватых мух.
— Сегодня он обязательно вернется, вот увидишь, он сегодня к вечеру вернется, — сказала Кэкэчэ. — Когда его оморочка покажется на мысе Сиглян, я начинаю крошить рыбу на бингси, а ты готовь тесто.
— Хорошо, эгэ,[50] - ответила Идари. — Сегодня он вернется, не может без дела так задерживаться. Отец Богдана тоже беспокоится.
Кэкэчэ не находила себе места, она несколько раз ходила на озеро за водой и подолгу простаивала, глядя в сторону Амура, на синеющие болонские сопки. Она ждала Токто, он уехал всего на два дня в Болонь и задержался там. Что с ним могло случиться? Заболел? Кэкэчэ привыкла к тому, что Токто никогда не болел в жизни, и не могла представить его больным. Встретился с друзьями и пьет? Он никогда не пил по три-четыре дня, как пили некоторые охотники. Кэкэчэ даже в мыслях не могла представить, чтобы с ее мужем могло случиться несчастье: Токто каждый год попадал в такой переплет, из которого другой не вышел бы живым. Только за зиму и весну этого года дважды находился у порога к буни: зимой добивал ножом разъяренного медведя, а весной попал в полынью на Харпи, утопил половину продуктов, которые вез из Болони, но сам все же выбрался на крепкий лед, спас всех собак, вытащил нарту.