Мира не боялась родов, но стала молчалива и необыкновенно послушна. Когда мать допытывалась, отчего она молчит, — может боится родов? Она отвечала, что ей стыдно обманывать отца, она легче перенесла бы любые муки, побои, даже смерть приняла бы без страха, если таково было бы решение отца.
— Приедет отец, я все открою ему, — сказала она как-то в отчаянии. — Тогда мне станет легче.
— Ты же тогда без ножа зарежешь его! — вскричала мать. — Не смей этого делать! Не смей!
Не одна Мира думала, что справедливее было бы во всем сознаться Пиапону, пусть он сам примет решение. Ведь что свершилось, то свершилось. Так думала и Агоака. Однажды она пришла поздно вечером, села по обыкновению перед дверцей печи и закурила. Дярикта сидела тут же и выжидательно молчала. Агоака редко заходила к Дярикте.
— Эукэ,[63] все это зря вы делаете, — сказала Агоака.
— Что, что? О чем ты говоришь? — затараторила Дярикта.
— Эукэ, не сердись и не кричи. Все, что случилось…
— Что случилось? Ты говори понятнее, что случилось?
— Эукэ, спокойно выслушай. Все, что случилось, — наша беда, наше несчастье, наш позор. Большой дом — это ваш дом, потому ваш позор и наш позор. Но если уже случилось такое, теперь поздно что-то придумывать. Мы думаем…
— Вы ничего не думаете, вы живете в большом доме, мы в своем, не лезьте не в свое дело. Если и что знаете, держите рот закрытым.
— Всем рот не закроешь.
— Закрою! Всем закрою, чтобы не позорили моего мужа!
— Все женщины стойбища знают, что Мира беременна.
— Нет, не Мира! Хэсиктэкэ беременна, она рожает скоро! Ты тоже так говоря всем. Хэсиктэкэ беременна!
— Эукэ, лучше будет, когда ага вернется с охоты, все рассказать начистоту. Не надо от него скрывать…
— Это не твое дело! Отец Миры ничего не должен знать! Если ты настоящая его сестра, если ты на самом деле любишь его и не хочешь его позора, ты должна всем говорить, что родила Хэсиктэкэ. Вот как ты должна поступать, если не хочешь позора брата.
Агоака не стала больше убеждать Дярикту, она давно уже знала ее характер. Разговаривать с ней больше было не о чем, растолковать ей все равно не удастся, и Агоака ушла.
Через день Мира спокойно, без крика разрешилась от бремени. Она родила мальчика. Хэсиктэкэ жила с ней в чоро, жгла костер, варила еду, спала и ела вместе с сестрой. Они вместе вернулись в дом, лежали вместе на пристроенных отдельно нарах. На этих же нарах они лежали, когда возвратился из тайги Пиапон с зятем и с Богданом. Ни Пиапон, ни зять так и не узнали, что пухленький мальчик был сыном Миры. В стойбище почти всем взрослым была известна эта история, но все молчали и только удивлялись доверчивости Пиапона.
— Сам честный и всех людей по себе равняет, — говорили добрые люди.
А злые и завистливые хихикали в стороне:
— Вот так Дярикта! Мужа вокруг пальцев обвела. Олух Пиапон! Слепец! А еще говорят «умный человек»! Где его ум?
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Озерские нанай, живущие по реке Харпи, даже слушать не хотели о запрете охоты на соболя. Они, как и амурские, заметили его исчезновение, ловили каждый год все меньше и меньше, но отказаться от него все же не могли: без этого дорогого зверя трудно охотнику прокормить семью.
Токто с сыном и Потой тоже охотился зимой на соболя. Добыли они достаточно, чтобы безбедно прожить лето, запастись продуктами на зиму: могли они добыть и больше, но Гида и Пота будто голову потеряли в эту зиму. Гиду Токто понимал — молодой муж оставил дома любимую жену, с которой побыл всего только месяц, конечно, теперь все думы его о красивой Гэнгиэ. Какая тут охота! Но, что происходит с Потой, Токто не понимал. Пота часто вспоминал Богдана, говорил о нем. Это понятно, Пота хотел жить в зимнике с сыном, охотиться вместе. Каждый отец в сыне видит своего помощника, а к старости — кормильца. До старости Поте далеко, он крепок, здоров, никакая болезнь его не берет. По вечерам он подтрунивает над Гидой, уверяя, будто тот в каждом кустике видит свою Гэнгиэ, а сидящего перед носом соболя не замечает. Посмеивается над молодым, но Токто знает, что Пота тоже думает о своей Идари, вспоминает, как он сам страдал в первую зиму, когда оставил дома беременную жену.
А сам Токто. Уж кому-кому, а ему совсем тоскливо. Уже сколько лет подряд он оставлял жену беременной, потом всю зиму по утрам молился восходящему солнцу, всемогущему эндури, чтобы они оберегали его ребенка, единственное его счастье. Но проходило немного времени, и Токто хоронил их. Одних он хоронил в дупле дерева, чтобы стыдились, что их хоронят не по-человечески в гробах и в земле, пристыженные, они вернутся к отцу и матери и больше не покинут их. Других хоронил вниз лицом, чтобы тоже стыдились, что их хоронят не по-людски. Третьих подбрасывал к чужим кладбищам, к людям чужого рода — если не хочешь с родителями, с людьми своего рода жить, живи с чужими.
Сколько детей похоронил Токто — сам не помнит, да и зачем их помнить? Что они сделали такого, чтобы их помнить? Хоть водой напоили? Хоть подвязку на унтах сняли? Хоть трубку подали? Нет, ничего они не сделали, потому нечего их помнить!. Нынче, когда Токто уходил в тайгу, Кэкэчэ ходила последние дни. И опять Токто каждое утро молится восходящему солнцу, всемогущему эндури. Это его последний ребенок, больше, по-видимому, не появятся они, потому что сам он старится, а Кэкэчэ уже седеть начала. Этому его ребенку должны дать силы солнце и эндури. Должны помочь, потому что это последняя надежда Токто.
Но Токто всегда умел сдерживать свои чувства, всегда мог перебороть себя. Когда тоска по любимым женам захлестывала Поту и Гиду, когда давили на Токто воспоминания об умерших детях, он расправлял плечи, будто сбрасывал с себя тяжелую ношу, и начинал рассказывать что-либо веселое, смешное или придумывал такое занятие, за которым Пота и Гида забывали о своей тоске. Гиду заставлял делать подарки будущему сыну, и тот старательно готовил красивые стрелы. Пота готовил приданое маленькой дочурке, вырезал деревянную посуду.
Возвратился Токто с напарниками в стойбище Хурэчэн раньше других охотников. Дома его встретил четырехмесячный сын громким ревом. Токто прижал его к груди, словно хотел оградить от всех невзгод, хотел уберечь от всех несчастий.
— Кричи, сынок, крики громче, — смеялся он. — Кто кричит громко, тот человек! Ты не стесняйся никого, здесь все свои. Кричи, сын!
Малыш замолчал, уставился на отца, долго смотрел широко распахнутыми глазенками и улыбнулся. Токто прижал крохотное тельце сына к груди и тихо сказал:
— Кашевар, помощник мой на охоте и рыбалке. — А про себя помолился яркому солнцу и всемогущему эндури, чтобы они дали силы его сыну преодолеть все жизненные невзгоды, чтобы стал он храбрым охотником.
Гида, мельком взглянув на брата, уединился с женой в своем углу, но Гэнгиэ стеснялась его, а еще больше — Токто и Поты. Она невпопад отвечала на вопросы мужа.
Возвращение охотников из тайги — всегда праздник. Все жители маленького стойбища Хурэчэн собрались в доме Токто, они ели мясо, слушали рассказы охотников, сами делились новостями, привезенными с Амура. Охотники, четыре месяца находившиеся в одиночестве в глухой тайге, с удовольствием слушали эти новости. Они узнали о смерти стариков, рождении новых людей в Джуене, Болони, Мэнгэне, Хунгари, Нярги, Хулусэне, узнали, что в Нярги закрыта школа, учитель сбежал, ученики ушли на охоту; братья Идари, кроме Пиапона, работают в тайге, валят лес, вывозят к машине, которая распиливает доски. Полокто заимел лошадь, но боится ее, и за ней ухаживают сыновья; в Джуене бессовестная Онага, дочь Пачи, родила без отца мальчика, а в Нярги дочь Пиапона, Хэсиктэкэ, тоже родила сына. Больше было приятных новостей. Только рождение сына у Онаги было воспринято по-разному: Токто пожалел, что мальчик теперь будет человеком рода Гейкер, если бы женился Гида на Онаге, он стал бы Гаером: Гиду, наоборот, неприятно задело это сообщение.