— Заране цену обговорить требуется, почему ты не назовешь цену?
— Чего вы кричите? Чего? — допытывался Полокто, но его никто уже не слушал.
— Скажи, ты скажи, кто омманывает?! — Ворошилин встал на ноги.
— Говорю, обговорить цену требуется, — спокойно отвечал Митрофан. — Каки дрова тебе требуются? Дрова? Они едину цену имеют. Долготье? На сруб? Может, на доски кедру свалить? Они другу цену имеют. Все это треба обговорить.
— Ты кто такой, Митрофанушка? Ты власть кака, можа урядник, исправник, писарь?
— Я никто…
— Того, никто! И ты мне не указ! Ишь, видели, какой гусь, указ мне дает. Кукиш не хошь?
— Ты, Феофан Митрич, мироед.
— Кто?!
— Мироед.
— Ты в ответе будешь, голодранец! За мироеда в ответе будешь!
— Пеопан, Пеопан, не сердись. Зачем сердиться, я тебе плохого не говорил, я сказал, пилить дрова буду, деревья валить буду, — Полокто взял правую руку Ворошилина и продолжал: — Не сердись, я все сделаю, что скажешь, сколько надо напилим, сами не сможем — родные помогут.
Но Ворошилин отдернул руку и, размахивая кулаками, кричал:
— Голодранец, ты всегда жадны глазища на мое добро пялишь, потому всяко говоришь! Завидки берут! Мироед. Ты в ответе будешь!
— Ладно, буду в ответе, ежели что не так, — не смущаясь, спокойно ответил Митрофан. — Правда, ежели сравнить твое и мое, выходит я голодранец. Но, Феофан Митрич, моего хватит мне, поживем — можа, и наживем.
— Наживешь! У самого вошь на аркане, блоха на цепи — и туда же! Наживешь.
— С тобой, Феофан Митрич, разговаривать, что солнце мешком ловить. Ты скажи, цену назовешь?
— Не твово ума дело! Что ты в торговле кумекаешь?
— Кумекаю, не кумекаю, цену назовешь?
— Закукарекал, как петух. Цена, цена. Ты кто таков, чтоб меня пытать? Каков чин имеешь?
Ворошилин успокоился, сел на ступеньку крыльца.
— Я их заступник, Феофан Митрич, — так же спокойно проговорил Митрофан. — Ни единого дела при моем присутствии обманным путем не совершишь.
Ворошилин взглянул в упор, встретился с голубыми ясными глазами Митрофана.
— Заступник, ишь как заговорил, словно какой чин, — скорее удивленно, чем сердито проговорил он. — Знаю, у кого такой речи обучен, от этих новеньких, каки сюды под жандармским ружом явились, от энтих ты обучен. Я об энтом обо всем ведаю, Митрофанушка, потому добра не жди.
— Не жду от тебя, — Митрофан поднялся. — Я справедливости требую. Цену назови.
— Ты будешь в ответе за то, что якшаешься с этими новенькими, по-ли-тискими. Не думай, я тоже знаю.
— Цену назови.
Полокто, ничего не понимая, о чем идет разговор, только вертел головой, глядел то на своего переводчика, то на разъяренного, побагровевшего Ворошилина. Он всегда беспрекословно верил торговцу, преклонялся перед ним и теперь даже не догадывался, что Митрофан заступается за него; он сердился на него за то, что ведет этот бесконечный разговор с уважаемым человеком, выводит его из себя, а сам остается невозмутимо спокойным.
«Дразнит, проклятый, — думал Полокто. — Чего ему надо? Ведь сказал Пеопан дрова пилить. Зачем такой долгий разговор вести?»
Ворошилин поднялся, похлопал по плечу Полокто.
— В накладе не будешь, все ж мы с тобой други. Переводи верно, отсебятины не говори, — сердито добавил он и, не попрощавшись, вошел в дом.
— Сволочь, мироед! — сказал ему вслед Митрофан.
— О чем так долго ты говорил? Зачем сердил его? — спросил недовольно Полокто.
— Он тебя обманывает, дрова будут дороже стоить, а он тебе меньше заплатит, — ответил Митрофан.
— Как меньше заплатит? Это Пеопан-то меньше заплатит? Он мне дом построил, сам знаешь, не каждый человек на это пойдет. Он мне друг, как у тебя язык поворачивается, чтоб такое говорить о моем друге?
— Я требовал, чтобы он цену назвал, я заступался за тебя.
— Не надо за меня заступаться перед моим другом.
Полокто повернулся и зашагал на берег.
«В следующий раз Саню в переводчики надо брать», — думал он.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Токто выехал из Хулусэна рано утром. Родственники, молодые и старые охотники уговаривали его остаться еще на несколько дней, но Токто был непреклонен, тепло попрощался с друзьями и сел в лодку.
— Не привык бездельничать, — сказал он молодым охотникам, и те поняли его слова так: «Вы тоже, молодые друзья, не привыкайте бездельничать».
— Счастливой дороги! — дружно ответили провожавшие.
Токто развернул лодку и больше не оглянулся назад: он дал слово, что нога его больше не вступит в это вечно пьяное развратное стойбище. Он не особенно верил в могущество жбана счастья и великого шамана Богдано, если бы не настойчивые просьбы Кэкэчэ и Идари, то сам никогда не приехал бы поклониться жбану счастья.
После смерти новорожденной дочери в год великого мора, когда люди стойбища Полокан вымерли от черной смерти, несколько лет Кэкэчэ не беременела, но через пять лет она принесла мужу помощника, родила сына. Сын прожил год и умер. Через два года Кэкэчэ родила дочь. При каждом рождении ребенка Кэкэчэ выполняла обряд и илиочиори[31] и сама уже потеряла им счет, потому что каждому новорожденному выполняли по нескольку обрядов. Дочери было два года, она уже ковыляла на тоненьких кривоватых ножках, и ее привязывали на длинном шнуре: девочка добиралась до ближних кустов, садилась под ними и щипала, как косуля, зеленые листья.
Токто долго просиживал рядом с дочерью и смотрел, как она сосредоточенно обрывала листочки и складывала их стопочкой.
«Косулинька ты моя!»
Девочка умерла внезапно, и никто не мог сказать от чего. Шаман сослался на извечного врага семьи, на злого духа. После смерти дочери Токто долго просиживал возле общипанных кустов, и никто не видел, как текли по его щекам скупые слезы. Он обрывал листочки пополам, как делала дочь, и складывал стопочкой, и ему казалось, что от кустов и этих листков идет запах немного прокисшего грудного морока — извечный, хватающий за сердце запах грудного ребенка!
На песке, под кустами, давно исчезли следы девочки, но глаза Токто отчетливо видели эти следы — маленькие стопы с точеными пальцами, две извилистые полосы коленок и широкая полоса — это передвигалась задом, передвигалась неторопливо, разглядывая черными глазенками каждый листок, каждую веточку. Кусты и листочки на них были ее друзьями.
Чтобы несколько забыться, Токто уехал на охоту.
Но и тайга на этот раз не могла утешить его сердечную боль: каждый крошечный след лосенка или косули, каждый общипанный ими куст напоминали дочь. В звоне ручья, в щебетании птиц, в шелесте листьев он слышал родной голос дочурки.
Все домашние видели, как убивается Токто, и никто не знал, как подойти к нему: Пота раза два начинал было разговор о поездке в Хулусэн к великому шаману или жбану счастья, но так и не досказал. Когда выехали на лето на озеро Болонь, первой начала разговор Идари, ее поддержала Кэкэчэ, но Токто отмолчался. Тогда женщины изо дня в день, при каждом удобном случае, стали напоминать о чудотворном священном жбане. Токто сдался и вслед за Потой, уезжавшим в Нярги в гости, выехал в Хулусэн.
И вот он возвращается на озеро Болонь, возвращается недовольный, возмущенный. Не разговор с пустоголовым Полокто возмутил его, разве на лай щенка обернется бурый медведь? О встрече с балаболкой Полокто Токто забыл. Недоволен остался он самим стойбищем Хулусэн, его жителями, их праздностью, вечным бездельем и пьянством. Не знавший покоя, Токто ненавидел бездельников и лентяев. «Стойбище лежебок и пьяниц», — назвал он Хулусэн. Возмутили его великий шаман и хозяин священного жбана старый Турулэн. Токто знал, что шаманы брали подношения благодарных больных соболями, лисами, выдрами. Но никогда он не слышал, чтобы они брали деньги, и впервые в Хулусэне узнал, что за моление священному жбану и за камлание великого шамана надо платить деньгами. «Платить — так платить, если у них такой порядок», — решил он. Но когда узнал, что на каждую болезнь установлены различные цены, он возмутился до глубины души. Если бы не присутствие Кэкэчэ и приемного сына Гиды, а также многих уважаемых стариков и старух, Токто сам не знает, что бы он натворил в доме старика Турулэн. Он сдержался, не выдал своего возмущения и гнева. «Можно оценить шкурки соболя, лисы, выдры, белки, — думал он, — но как можно установить цену за человеческое страдание, за человеческую жизнь!»