Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Только после того как я окончил юридический факультет, я рассказал родителям, что меня приняли в военно-воздушную академию.

— Авиация! Боже правый! — воскликнула мама и стала, расставив руки, кружить по комнате, подражая звуку самолетов. — Брррр! Жжжжжж! Новый Линдберг!

Папа же только внимательно посмотрел на меня, и если в его лице еще оставались какие-то краски, они исчезли, и он стал совсем белый. Чтобы его успокоить, я сказал ему, что, поскольку пилота из меня явно не выйдет, я, возможно, в конце концов получу место в юридической службе ВВС, но пока что меня будут готовить в штурманы.

— Но почему авиация? — спросил папа. — Это же самый опасный род войск.

— Это интереснее, чем мыть полы в казарме, — ответил я.

В прошлом папа не раз говорил, что если будет война, то мытье полов — это все, на что он будет способен.

— Ладно, — сказал он со слабой улыбкой. — Понимаю. Ну ладно, мыть полы оставь мне, а ты только постарайся беречь нашего сына.

Военно-воздушная академия, где я должен был учиться на штурманских курсах, находилась на большой базе ВВС в Луизиане. На курсах я был белой вороной: нью-йоркский еврей, юрист, бывший радиохохмач среди разношерстной толпы добровольцев, большей частью уроженцев глубокого Юга. Там я впервые в жизни был полностью окружен неевреями. Кажется, в большинстве своем они были такие же сумасброды, как я, и я с ними вполне сносно ладил. Было там и несколько евреев, но мы не нашли общего языка, и я с ними не сошелся. Штурманская наука — дело нелегкое, приходилось много летать, но теорию на занятиях я осваивал без особых усилий; зубрежки было куда меньше, чем на юридическом.

В августе, когда я приехал домой в свой первый отпуск, я был поражен тем, насколько сдал папа: он был кожа да кости, с трудом ходил, костюм на нем болтался, как на вешалке. Но он был рад меня видеть; он с интересом расспрашивал меня об авиации и, как всегда, не лез в карман за шутками на идише. Он явно мной гордился, и я скрыл свою озабоченность. Мама утверждала, что он вполне здоров. Я подумал, что если я уговорю его взять отпуск недели на две, это может пойти ему на пользу, и так ему и сказал.

— Это что, военный приказ? — спросил он.

— Именно так, — ответил я. — За непослушание — наряд вне очереди: мыть полы в казарме в течение тридцати дней.

Папа рассмеялся и согласился взять отпуск.

Бобби я в этот приезд не видел, но мы с ней поговорили по телефону. Ее гинеколог беспокоился относительно положения плода и пульсации сердца. Она хотела проконсультироваться с другим врачом. Оказалось, что все стоит гораздо дороже, чем она ожидала, и ее сбережения быстро таяли, но ее мать поступила на работу в кафе, и Бобби надеялась, что она справится. Тем не менее, приехав на базу, я послал ей чек. В ответ я получил от Бобби очень трогательное письмо, в котором она вспоминала о наших отношениях, начиная с первых дней в «Апрельском доме». Я уничтожил это письмо, так же как и многие другие сувениры своей юности, накануне женитьбы на Джен.

Пятнадцатого октября Бобби позвонила.

— Милый, у меня девочка, — сказала она несколько глухим и вялым голосом, должно быть, усталая или сонная. — Ты первым об этом узнаешь. Мама ушла домой в четыре утра, она совсем выбилась из сил.

— Отлично, Бобби! Поздравляю. Как ты себя чувствуешь?

— Я немного смурная от анестезии, но, в общем, все в порядке, и я очень счастлива. Мне таки досталось, но девочка — чудная. И такая большая: девять фунтов! Я только мельком на нее взглянула, и ее сразу же унесли.

Телефон на курсах висел на стене около офицерской столовой: не очень подходящее место для разговора по душам. Мимо все время проходили курсанты, направляясь на завтрак.

— Как только приедешь, обязательно зайди нас навестить, — сказала Бобби. — Правда, она прехорошенькая!

— Конечно, зайду.

Но я так никогда и не увидел ее дочку; а ее я увидел в следующий раз уже после того, как умер папа.

* * *

— С вашим отцом плохо.

Дежурный офицер разбудил меня в три часа ночи. Я пошел к телефону. Ли, запинаясь, сообщила мне, что папу положили в больницу, и врачи думают, что они его выходят, но тем не менее они посоветовали меня вызвать. Я надел свою лейтенантскую форму, думая, что, в случае чего, это поможет мне достать билет. С нашей базы в то утро улетал самолет на военный аэродром под Вашингтоном, и я упросил пилота меня подбросить, а из Вашингтона я обычным рейсом улетел в Нью-Йорк. Военная форма мне таки помогла, особенно когда я сказал кассирше, зачем мне нужно лететь в Нью-Йорк. Мне дали билет на рейс, на который все билеты были уже проданы.

Мама сидела в больничном коридоре около папиной палаты.

— Только не задерживайся у него надолго, — сказала она. — Он знает, что ты должен приехать, и он тебя ждет.

— Как он?

Мама пожала плечами и улыбнулась той особой улыбкой, которая у нее появлялась, когда ей было трудно.

— Врачи дают ему пятьдесят шансов из ста.

Я никогда прежде не видел кислородного прибора. Папа сидел на кровати, опершись на подушки, и из носа у него тянулась трубка к пластмассовому мешку, висевшему над головой. Он повернул ко мне голову. Увидев, что я в военной форме, он улыбнулся и пробормотал:

— От из мейн Исроэлке, дер американер официр!

— Папа, аитохен?

Услышав это слово, он издал смешок. Рядом с ним лежали карандаш и блокнот, в котором он делал какие-то заметки. Каждый день из прачечной приезжала секретарша, которая забирала эти заметки и докладывала папе, как идут дела. Он писал эти заметки до самой смерти.

— Исроэлке, как ты думаешь, — прошептал он на идише, — неужели я стану лейдих-гейер?

Это слова означает, «лентяй», «лежебока», «бездельник» — страшнейший грех для еврея.

— Что ты, папа? Ты? Никогда!

Он кивнул и с усталой улыбкой откинулся на подушки. Потом он протянул ко мне руку, указывая на мою форму, и прошептал:

— Ну, меин официр, зай а менш.

— Я стараюсь, папа.

Он снова кивнул и закрыл глаза. Мы с мамой ушли. Больше я его живым не видел. Врачи сказали, что ему лучше, и посоветовали нам пойти домой и отдохнуть. Но среди ночи нас разбудил телефонный звонок; дежурная медсестра сказала:

— Дело плохо.

Когда мы приехали в больницу, папа был уже мертв. Я взял его руку, еще теплую и влажную от пота, и прочел за него последнюю исповедь, так как не знал, успел ли он прочесть ее сам: ведь когда он умер, рядом с ним никого не было.

Мне не хочется писать слишком много о грустных вещах, но приходится: ведь это — часть моего рассказа. Я уже раньше описал, как на похоронах Бродовский первым ринулся бросить лопату земли на папин гроб. Это я буду помнить до самой смерти. И я не буду петь папе панегириков: я это уже сделал, в меру своих слабых сил.

* * *

Мы сидели «шиву» — семь дней траура, — когда японцы совершили воздушное нападение на Перл-Харбор. То воскресенье, 7 декабря, было последним днем «шивы». Я позвонил в военно-воздушную академию и попросил заместителя начальника. Он сказал, чтобы я заканчивал траур и как можно скорее возвращался. Когда я упомянул, что я семь дней не брился и что, согласно нашей вере, я должен не бриться тридцать дней после смерти отца, он замялся, а потом сказал:

— Ладно, лейтенант, возвращайтесь, а там видно будет.

Забегая вперед, могу сообщить, что мне разрешили отрастить довольно изрядную бороду.

Итак, «шива» закончилась. В понедельник утром прихожане из папиной синагоги, которые в течение всего траура каждый день приходили к нам, чтобы я мог прочесть «кадиш», не уходя из дома, выпили кофе, съели пирожные и откланялись. Мама начала снимать простыни, которыми были завешаны зеркала, я складывал молитвенники, а Ли убирала табуретки, на которых сидели молившиеся, когда вдруг зазвонил телефон.

173
{"b":"239249","o":1}