Глава двадцать вторая
Цена успеха
Следующая неделя была для Мадзи самой счастливой в Иксинове. Из бесед с родителями она убедилась, что у нее может быть человек пятнадцать — двадцать учениц, все они запишутся в приготовительный класс и будут обучаться школьным предметам по мере необходимости и в зависимости от развития. Родители соглашались на это, понимая, что на первых порах иначе и быть не может. Платить они должны были, исходя из такого расчета, чтобы доход пансиона составлял в месяц шестьдесят — восемьдесят рублей.
Некоторые хотели сразу внести деньги за четверть, даже за год или дать письменные обязательства. Однако этому воспротивился доктор Бжеский; он заявил, что ничего верного еще нет и что окончательно вопрос будет решен в начале августа.
Каждый день приносил добрую весть. То появлялась новая ученица, то забегал Ментлевич и сообщал, что уже получена ореховая краска для парт, то Зося, которая проводила каникулы у одной из подруг, сообщала родителям, что на последнюю неделю приедет домой показать, как она потолстела и какой стала румяной.
Даже Здислав, который не любил писать письма, прислал письмо, причем адресовал его Мадзе. Сообщив, что у него прекрасная служба на ситцевой фабрике, он закончил письмо следующими словами:
«О твоем плане открытия пансиона могу сказать только одно: мне жаль тебя, потому что взрослые барышни в отдельности довольно милы, но целая куча подростков это, наверно, скучно! Ты просишь у меня указаний — что же я могу тебе посоветовать? В институте мне с утра до вечера твердили, что человек должен всем пожертвовать для общества; на фабрике я с утра до вечера слышу, что человек должен приложить все силы, чтобы сколотить состояние. Поэтому у меня сейчас два взгляда на жизнь. А так как от „любви к человечеству“, „труда для общества“ и т.п. у меня вылезли локти и сапоги каши просят, как знать, не стану ли я делать деньги? Во всяком случае, я похож на осла между двумя охапками сена или на Геркулеса, и ты должна понять, что в состоянии такого душевного разлада я ничего не могу тебе посоветовать…»
Доктор Бжеский слушал письмо сына, высоко подняв брови, и барабанил пальцами по столу, а Мадзя хохотала, как третьеклассница. Она смеялась бы по любому поводу, потому что ей было очень весело. Впереди пансион, о котором она мечтала, и все огорчения позади. Можно ли быть счастливей?
Однажды крестьянин, который обрабатывал землю Бжеских, пришел сказать докторше, что ржи удастся собрать, наверно, корцев по восемь с морга, и принес Мадзе при случае какого-то необыкновенного птенчика. Это был маленький серенький птенчик, с крошечным клювиком и необычайно широким горлышком, которое он все время разевал. Мадзя была в особенном восторге от того, что птенчик не убегал, а сидел, нахохлившись, как сова, и ежеминутно разевал клювик. Но когда часа через два обнаружилось, что он не хочет ни пить, ни есть, ни спать, даже на постели, Мадзя положила его в корзинку и отнесла назад, в кусты, где нашел его крестьянин.
Возвращаясь домой, она размышляла о том, что станется с птенчиком, найдутся ли его родители, или, может, они оба уже погибли, и он, бедняга, есть не хотел от тоски по ним? Надо быть злым человеком, говорила она себе, чтобы отнимать птенцов у родителей и сеять печаль и в сердце сироты, и в сердце осиротелых родителей.
— Ну, можно ли, можно ли так поступать? — повторяла Мадзя, с сокрушением думая о беззащитном птенчике, который не только не умел жаловаться, но даже не понимал, какая причинена ему обида.
Вдруг на улице, неподалеку от своего дома, она увидела кучку ребятишек. Со смехом и криком они окружили маленькую старушку в полинялом атласном капоре и большой ветхой шали. Мертвое лицо старушки было изборождено глубокими морщинами, рот разинут, глаза блуждали.
— Ах, какие скверные дети, смеются над старушкой! — бросившись к ним, воскликнула Мадзя.
Она подбежала к старушке и спросила:
— Куда вам надо пройти? Что вам нужно?
Женщина обратила на нее круглые глаза и медленно, с усилием проговорила:
— Я вот спрашиваю у них, где живет эта… эта… ну как ее?.. Что пансион открывает?
— Магдалена Бжеская? — с удивлением спросила Мадзя.
— Она самая, панночка, та, что пансион у нас открывает…
— Это я, я открываю здесь пансион, — ответила Мадзя, взяв старушку за иссохшую руку.
— Ты?.. Эй, не шути!
— Да право же, я.
Потухшие глаза старушки сверкнули. Она вынула вдруг из-под платка деревянную линейку и принялась бить Мадзю по рукам, приговаривая:
— Ах ты, негодяйка, ах ты, негодяйка! Что тебе Казик сделал плохого? Ах ты, негодяйка!
Удары были слабые и неловкие, но Мадзя от них испытывала такую боль, точно ее стегали раскаленным железным прутом.
— Что вы делаете? За что это вы? — спрашивала она, с трудом подавляя слезы.
— Ах ты, негодяйка! Что тебе сделал Казик? — размахивая рукой, повторяла старушка. Линейка уже выскользнула у нее из руки и упала на землю.
Мадзя подняла и отдала ей линейку. Столетняя старуха уставилась на девушку, в ее мертвых глазах мелькнуло не то удивление, не то проблеск сознания. Наконец она спрятала линейку под платок и замерла посреди улицы, не зная, куда идти, или, быть может, раздумывая о том, что никуда уже больше и не стоит идти.
— Что это за старушка? — спросила Мадзя у одного из мальчишек, который захлебывался от смеха.
— Да это бабушка нашего учителя, — сквозь смех еле выговорил мальчишка. — Она такая потешная!
И он побежал в сторону школы.
Мадзя взяла старуху под руку и осторожно повела ее вслед за мальчишкой. Они уже подходили к школе, когда навстречу им выбежала женщина без чепца и без кофты, с засученными рукавами рубахи.
— Что это вы, бабушка, вытворяете? — закричала женщина. — Вы уж простите, пожалуйста! — прибавила она, обращаясь к Мадзе. — Вот всегда так: займешься с ребятами или на кухне, а она уйдет в город и всякий раз сраму наделает или беды!
— Ничего не случилось, сударыня, — сказала Мадзя, вводя старушку во двор и усаживая ее на скамью около дома.
Убогая жена учителя, смущенная своей убогостью, огорченная поступком бабушки, рассыпалась в извинениях. Мадзя старалась обратить все в шутку, а когда это ей удалось, спросила, за что же бабушка на нее в претензии.
— Ах, открою уж вам все, вы мне такой показались хорошей, — сказала жена учителя. — Видите ли, сударыня, мой муж потерял нескольких учениц: Витковскую, Сярчинскую, Нарольскую…
«Они после каникул должны поступить ко мне!» — подумала Мадзя.
— Немного они платили: каких-нибудь шесть, семь рублей, но надо ли говорить вам, что двадцать рублей в месяц — это ведь потеря, это больше, чем учительское жалованье. Ну, муж и говорит мне: пока не разделаюсь с долгами — у нас восемьдесят рублей долга да еще проценты! — поезжай-ка ты с тремя детьми в деревню к брату, а я с двумя старшими здесь останусь. Брат у меня винокур, сударыня, не так уж он богат, но любит меня и на какой-нибудь годик приютит с детьми, не пожалеет для меня куска хлеба… — Она утерла передником глаза и продолжала: — Что греха таить, все мы люди, жаловались мы тут друг дружке на ваш пансион. А бабушка дремала да слушала, слушала да дремала… и… вот что натворила! Лучше умереть, чем терпеть такой срам!
Мадзя слушала жену учителя, а сама присматривалась к дому и его обитателям. В окно, заставленное простыми цветами в горшках, виднелась за ситцевой занавеской чистая комната, но мебель была убогая и ветхая. В кухне на печи стоял большой горшок картофеля и маленькая сковородка с салом. Около дома играли четверо светловолосых ребятишек, одетых в простое полотно и бумазею. Дети были умытые, тихие, одежда на них заштопана и зачинена. Девочка лет двенадцати в коротком платьице смотрела на Мадзю со страхом и обидой, так по крайней мере показалось Мадзе.
«Это, наверно, она и еще который-нибудь постарше останется без матери, а трое без отца», — подумала Мадзя.