Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Конечно! И очень жаль, что ей раньше не удалось выскочить. При таком телосложении она могла бы нарожать уже человек шесть ребятишек…

Цинадровский вдруг отвернулся и упал на колени в углу между пахнущими кожей мешками. Прижавшись в угол лбом, он стонал, не роняя ни единой слезы.

— Иисусе, Иисусе! Мыслимо ли это? Иисусе милосердный, можно ли так убивать человека? Иисусе!..

Майору стало неприятно.

— И принесла же меня нелегкая! — проворчал он.

Поднявшись с койки, старик подошел к чиновнику и хлопнул его по плечу:

— Ну-ка, вставай!

— Что? — крикнул молодой человек, вскакивая с колен.

Казалось, он помешался.

— Прежде всего не будь дураком.

— А потом?

— Отдай письма и кольцо, а свои возьми.

Цинадровский бросился к сундучку, открыл его и достал из тайничка пачку писем. Он пересчитал их, вложил в большой конверт и запечатал тремя казенными печатями.

Затем он снял с пальца кольцо с опалом и бережно уложил в коробочку с ватой, а кольцо с богоматерью надел себе на палец.

— Это память от матери, — сказал он, дрожа.

— Хорошая память, — ответил майор. — Жаль, что ты ее не берег.

— Что вы сказали? — спросил Цинадровский.

— Ничего. Теперь тебе слабительного надо. Знаешь что? Я тебе пришлю шесть реформатских пилюль, прими все сразу, и к завтрашнему дню сердце у тебя успокоится. У нас в полку служил доктор Жерар, так он всякий раз, когда у офицера была несчастная любовь, давал ему эти пилюли. Ну, а если парень уж очень скучал, так он ему сперва прописывал рвотное. Верное средство, все равно что негашеная известь против крыс.

— Вы смеетесь надо мной? — прошептал молодой человек.

— Ей-ей, не смеюсь! Я тебя, дорогой Цинадровский, вот как уважаю! Только, видишь ли, юбка, она штука хорошая, но ума терять не надо. Ты не подумай, что я тебя не понимаю. Знаю я, что такое любовь: раз двенадцать на год влюблялся, а то и побольше. Парень я был — картина, девки меня любили, как коты сало. И что ты скажешь: все умирали от любви, все клялись, что будут любить до гроба, и ни одной бестии не нашлось, которая не изменила бы мне. И что меня больше всего сердило, — всегда они мне изменяли хоть на час, а раньше, чем я им. Я по этой причине даже зол на баб, так зол, что, вот тебе крест, любую опозорил бы без зазрения.

Цинадровский бессмысленно улыбнулся.

— Вот и хорошо, — сказал майор, — ты уже приходишь в себя. Прими еще пилюли и совсем иначе посмотришь на мир. Мой милый, мы несчастны в любви не тогда, когда нам изменяют, а когда изменить уже не могут, даже если бы очень хотели. Мороз по коже дерет, как подумаю, что еще годик-другой, от силы три и… меня перестанут занимать эти пустяки! Поверь мне, это перст божий над тобой, что так все случилось. Был бы у тебя тесть, ну, само собой… теща, да одна-единственная жена в придачу, которая следила бы за твоей нравственностью построже, чем евреи на заставах за роговым, что дерут за прогон скотины. А на что тебе одна жена? Есть у тебя тут зеркало? Погляди-ка на себя: с лица сущий татарин, лбище, как у быка, холка, как у барана, ноги петушьи… Да ты что, с ума спятил, чтоб такое богатство да губить ради одной бабы!

— Так она выходит замуж? — прервал его Цинадровский.

— Кто?

— Панна Евфемия.

— Выходит, выходит, прямо облизывается! — ответил майор. — Девка в двадцать восемь лет все равно, что вдова через год после смерти мужа: сердце горячей самовара, руки — от жара вода закипит…

— Иисусе! Иисусе!.. — шептал молодой человек, хватаясь за голову.

— Ну-ну! Ты только Иисуса в эти дела не впутывай! — прикрикнул на него майор. Пряча в боковой карман конверт с письмами и коробочку с кольцом панны Евфемии, он прибавил: — Ну, вот и отлично! Выше голову! А когда моя кухарка принесет тебе пилюли, прими все сразу. Только, чур, к кухарке не приставать, я этого не люблю. Горевать горюй, а чужого не трогай. Будь здоров.

Майор пожал Цинадровскому руку и подставил ему щеку для поцелуя.

Дня через два после этих событий, когда Мадзя по переулкам пробиралась в лавку Эйзенмана, дорогу ей преградил Ментлевич. Он был взволнован, но старался владеть собой.

— Панна Магдалена, — спросил он, — слыхали ли вы, что пан Круковский был сегодня с сестрой у заседателя и сделал предложение панне Евфемии?

— Да, я знаю об этом, — краснея, ответила Мадзя.

— Простите, сударыня… Что же, панна Евфемия дала согласие?

— Так по крайней мере говорил отцу заседатель.

— Я, сударыня, не из любопытства спрашиваю, — оправдывался Ментлевич. — Бедняга Цинадровский просил непременно узнать об этом. Ну, я и пообещал…

— Зачем ему это знать? — пожала плечами Мадзя. — Он ведь настолько благороден, что не наделает шума…

Ментлевич покраснел, как мальчишка, которого поймали на шалости. Он понял несообразность своей попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского.

— Бывает, — пробормотал он, — что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего… с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского?

— Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, — сказала Мадзя.

— Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator[14].

Глава семнадцатая

Отголоски прогулок на кладбище

Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками.

Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре.

— Не хотел бы я быть на месте Евфемии, — говорил майор. — В лазарет идет девка!

— Зато богатство, имя, — прервал его ксендз.

— Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее!

— Да, с сестрицей… Что говорить, чудачка.

— С братцем шуточки будут похуже.

— Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость!

— Небось помоложе были, тоже болтали глупости.

— Никогда! — возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. — Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом.

— Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, — ответил майор.

Ксендз умолк и уставился на шахматную доску.

— А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, — сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его.

В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: «Горим!» Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк.

— Доктора! — крикнул он.

— Почтмейстер, — сказал майор.

Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками.

— Вы что, с ума сошли? — крикнул на него майор.

— Он подавился, — прибавил ксендз.

— Пустил… пустил пулю в лоб! — простонал почтмейстер.

— Кто? Кому?

— Себе!

— Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, — сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз.

Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями.

Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки.

Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха.

вернуться

14

Гряди, святой дух (лат.)

88
{"b":"22616","o":1}