«То же самое говорил Дембицкий», — сказала про себя Мадзя. Воспоминание об этом наполнило ее радостью, особенно когда она, перелистывая страницы, нашла пророческие слова, как будто обращенные к ней:
«И низойдет мир в день единый, который одному богу ведом. И будет это не нынешний день, на смену которому приходит ночь, но свет вечный, сияние бесконечное, мир долгий и покой полный…»
«Слово в слово Дембицкий…»
Мадзя забыла о своих тревогах, когда, умиротворенная, с восторгом читала вполголоса:
«Великое дело любовь и великое без меры добро; она одна все трудное делает легким… Любовь не чувствует бремени, не боится трудов, не щадит сил, не спрашивает, что возможно и что невозможно, ибо все она мнит для себя возможным и дозволенным…
Любовь стоит на страже, бодрствует и во сне. В трудах не знает усталости, в оковах не окована; в беде не падает духом, но как живой пламень уносится ввысь и минует все препоны».
Мадзе казалось, что она видит разверстое небо и слышит бессмертные хоры, поющие торжественную песнь:
«Превыше всего почиешь, душа моя, в боге, ибо он вечное успокоение для святых. Превыше всяких даров и щедрот, какие ты можешь даровать и излить, превыше всякой радости и торжества, какие мысль может вместить и ощутить.
Превыше ангелов и архангелов и всего небесного воинства; превыше всего видимого и всего, что не есть ты, боже мой!..»
В эту минуту кто-то дотронулся до ее плеча. Мадзя повернула голову и увидела молодую монахиню.
— Что скажете, сестра? — с улыбкой спросила Мадзя.
— Мать Аполлония просит вас в приемную.
Мадзя шла за сестрой, опьяненная небесными виденьями. Внезапно она пришла в себя: в приемной рядом с матерью Аполлонией стоял Дембицкий. Щеки его обвисли, лицо стало землистым.
Мадзя посмотрела на него, на старую монахиню и потерла лоб. А когда Дембицкий дрожащей рукой стал медленно вытаскивать из кармана какую-то бумагу, остановила его и сказала:
— Я знаю, Здислав умер.
Глава двадцать третья
На какие берега выносят порой человека житейские волны
В половине сентября около семи часов вечера от толпы, проходившей мимо особняка Сольских, отделился невысокий господин в сером пальто и свернул во двор. У чугунных ворот не было никого; из дворницкой, в которой уже горел красный огонек, долетали фальшивые звуки скрипки. На пустом дворе увядали чахоточные деревца и бегали ребятишки, швыряя друг в друга бенгальскими спичками. А так повсюду царила тишина.
Господин в сером пальто посмотрел на главный корпус особняка, резко очерченный на золотистом фоне вечерней зари, затем — на левое крыло, над которым уже сияла Вега. Он бросил взгляд и на зиявшие чернотой окна библиотеки, медленно направился к парадному входу и исчез под колоннами.
Дверь была открыта, и по мраморному полу вестибюля скользили тишина и пустота. Господин ровным шагом прошел на второй этаж, достал из кармана ключ и открыл комнаты, принадлежавшие хозяину дома.
Всюду мрак, тишина и пустота.
Не снимая шляпы, гость миновал несколько гостиных, в которых, словно в ожидании хозяина, с мебели были сняты чехлы. Затем он вошел в комнаты Ады Сольской, такие же тихие, темные и пустые; наконец, свернул в комнаты, которые когда-то занимала Мадзя.
Он почувствовал дыхание свежего ветра и заметил, что балкон открыт. Остановившись в дверях, он стал смотреть на сад, в котором уже краснела и желтела листва, на золотой закат и на Вегу — бриллиант, сверкающий в небе.
Вечер был ясный и теплый, как поцелуй уходящего лета; но над садом уже веяло меланхолическим очарованием осени, неуловимая мгла которой пронизывает все существо и падает на дно души, как слеза беспричинной печали.
Гость оперся на перила балкона; он тяжело вздохнул, видно всматривался в неуловимые очертания ночи и слушал беззвучную песню осени.
В это время из павильона, стоявшего почти под самым балконом, донесся густой бас:
— До чего же мозоли болят! Бьюсь об заклад, что завтра будет ненастье.
— Надень же теплые туфли, ангел мой, — раздался женский голос.
«Ах, вот оно что, — подумал гость, — пан Мыделко проводит в павильоне свой медовый месяц».
— Неохота искать туфли, — ответил бас.
— Я поищу, душенька.
— И сапоги надо стаскивать! — проворчал бас.
— Я и сапоги сниму. Ведь ты мой, весь мой, мой мальчик, мой котик!
«Ого-го! — заключил гость. — До чего же дошла экс-мадемуазель Говард! Нет ничего удивительного, что и Ада делает глупости!»
Он тихо ушел с балкона и опустился в кресло. Положив шляпу на комод, он подпер голову рукой и думал, думал…
Вдруг ему почудился шелест женского платья. Он хотел вскочить… Это в комнату влетел с балкона увядший лист.
— Ах, — прошептал он, — что я наделал, что я наделал!..
На этот раз из дальних комнат действительно долетели голоса и звуки шагов.
Гость прошел в комнаты Ады и через открытую дверь увидел в гостиной двоих: низенького человечка с округлым брюшком и другого, одетого в ливрею, с зажженным канделябром в руках.
— Ну, посмотрите, барин, где же он? Все-таки граф не булавка, — обиженно говорил тот, что держал канделябр.
— А я тебе говорю, что граф приехал, минут пятнадцать назад он прошел к себе. Нечего сказать, хорошо вы стережете дом! — ответил толстяк.
Господин в сером пальто шагнул в гостиную.
— Вот видишь, разиня! — закричал толстяк. — Нижайшее почтение, ваше сиятельство! — прибавил он с низким поклоном.
Увидев в гостиной постороннего человека, слуга остолбенел, а когда узнал в нем хозяина, чуть не уронил канделябр.
— Отнесите свет в кабинет, — приказал ему Сольский. — Ну, пан Згерский, что нового?
Лакей снял с хозяина пальто, зажег в кабинете четыре газовых рожка и вышел, бледный от страха. Тогда пан Згерский, понизив голос, начал рассказывать:
— Важные вести. Наши конкуренты осаждают пана Казимежа Норского, рассчитывая с его помощью приобрести часть акций нашего завода.
— Сомневаюсь, — небрежно заметил Сольский, бросаясь в кресло у письменного стола. — Мой будущий зять слишком умен для того, чтобы выпустить из рук такие бумаги.
Если бы молния скользнула вдруг по округлым формам пана Згерского, он не был бы так поражен, как при этих словах графа. Сольский называет пана Казимежа своим зятем? Светопреставление!..
На минуту воцарилась тишина. Но молчание было пыткой для пана Згерского, и он заговорил, правда, совсем в другом тоне:
— Какой фатальный случай! Бедный доктор Котовский никак не может простить себе этот выстрел. Похудел, осунулся…
— Да, — ответил Сольский, — нужно было целиться в левый бок и чуточку пониже. Что ж, ничего не поделаешь!
Пан Згерский даже за стол ухватился и совсем потерял дар речи.
— А что, — спросил Сольский, — панна Бжеская все еще в монастыре?
— Хуже! — подхватил пан Згерский. — Вчера приехал ее отец со старым майором — вы, верно, помните, ваше сиятельство? — и разрешил панне Магдалене постричься в монахини. Панна Ада, пан Норский, пани Элена Коркович, словом, все мы в отчаянии. Но что поделаешь?
— Что же заставило панну Бжескую окончательно решиться на этот шаг? — спросил Сольский, опершись на руку так, чтобы закрыть лицо.
— Последней каплей, переполнившей чашу горести, была смерть брата, о чем я имел честь писать вам, ваше сиятельство. Но почва была подготовлена сплетнями, клеветой, которые не щадят даже святых. Несколько месяцев вся Варшава просто кричала о панне Бжеской. А за что? За то, что этот ангел во плоти навестил умирающую, хотел помочь сиротке и ухаживал за больным братом! Все бывшие подруги, за исключением другого ангела, панны Ады, отвернулись от несчастной. Более того! Они дали ей понять, что возмущены ее поведением. Был даже такой день, когда панна Магдалена могла очутиться на улице, потому что хозяйка, у которой она снимала комнату, приказала выбросить ее вещи в коридор…
— Да, — перебил его Сольский. — Мне кажется, однако, что и вы бросили камешек в огород…