— Что? Так я плохо декламирую? — прервал ее Сатаниелло.
— Ты замечательно декламируешь, но своими жестами так потрясаешь публику, что ей кажется, будто ты бранишься…
— Потрясать — это призвание артиста! — воскликнул Сатаниелло. — Я только тогда властвую над толпой, когда поднимаю ее в небеса и свергаю в пропасть, ласкаю ей звуками ухо или бичую ее сарказмом… Пан Ментлевич, — прибавил он вдруг, — мы только завтра получим деньги?
— Около полудня.
— И подумать только, — с жаром продолжал Сатаниелло, — и подумать только, что мы могли дать два концерта по сто рублей и третий ну хоть за пятьдесят… Чуть не три месяца отдыха!
— Сомневаюсь, — прервал его Ментлевич. — Город бедный, а деревенскую публику не расшевелишь…
— И городских явилось бы больше, да и деревенских, — говорил Сатаниелло. — Разве не сказал мне сегодня кто-то из публики: сударь, я бы что-нибудь отнес в заклад, только бы услышать еще раз вашу декламацию… Но, что поделаешь, нам протежировала панна Бжеская, личность непопулярная…
— Довольно, Франек! — вскипела Стелла, видя, что Ментлевич, который показался ей сперва рассеянным, начинает с удивлением прислушиваться к его словам. — Довольно! Если бы не пан Ментлевич, пан Круковский и панна Бжеская, мы бы ничего не сделали. У тебя и виолончели-то не было, а у меня фортепьяно…
Ментлевич поглядел на нее стеклянными глазами, простился и вышел вон.
Глава одиннадцатая
Отголоски концерта
Ментлевич не многое понял из того, что говорили актеры, он только чувствовал, что все их жалобы и пени не могут сравниться с его сожаленьями.
Он шел по тихим немощеным улицам, на которых горели два чадных фонаря, и думал:
«И зачем я впутался в это дело? Для чего мне понадобился этот концерт? Для того, чтобы Круковский своим пиликаньем кружил голову панне Магдалене, а потом представлял ей всяких важных птиц, якобы своих приятелей? Ну, и выхватит он ее у меня из-под носа! Он богат, он франт, он родовитый барин, а я бедный хам!.. Всегда так бывает: пулярки для господ, мослы для бедняков!»
Чем темней становилось на улицах, тем мрачнея становились и мысли, роившиеся в уме Ментлевича. Ему казалось, что он погружается в пучину безнадежной печали, волны которой бьются вместе с сердцем, унося прочь все замыслы, планы, виды на будущее. К чему эта контора, к чему деловые связи с Эйзенманом и шляхтой, к чему ловкость и деньги, если за все это нельзя получить Мадзю? Придет со скрипкой в руке этакий франт, живущий у сестры из милости, и заберет девушку — как пить дать!
А девушка, ясное дело, предпочтет большой дом, красивый сад, тридцать тысяч рублей и знакомство со шляхтой кровным денежкам какого-то Ментлевича.
Первый раз он разочаровался в делах, даже в жизни. Когда он был жалким чиновником в уездной управе, он мечтал о независимом положении. Завоевал независимость, стал помышлять о состоянии, о переезде в Варшаву, о большой конторе, которая вела бы посреднические дела со всеми Эйзенманами и со всей шляхтой. И вдруг на его жизненном пути встала Мадзя с желтой розой в волосах и пунцовой у пояса, и прахом пошли все его благие намерения.
Около самого своего дома он заметил в темноте какую-то фигуру.
— Это вы, Ментлевич? — услышал он голос.
— А, Цинадровский! Что это вы бродите по ночам?
— Жду почты.
— Гм! Той, которая меняет лошадей у заседателя.
Почтовый чиновник подошел к Ментлевичу и сказал сдавленным, но страстным голосом:
— Если бы вы знали, как мне хочется иногда пустить себе пулю в лоб! Не удивляйтесь, если я когда-нибудь это сделаю.
— Неизвестно, кто первый, — ответил Ментлевич.
— Вы тоже?
— Эх!
Они разошлись, не прощаясь, как два человека, которые затаили друг на друга обиду.
Весь следующий день после концерта Мадзю преследовала странная тревога: она все выглядывала в окошко, словно в ожидании какой-то беды; всякий раз бледнела, когда кто-нибудь входил, ей казалось, что это уже пришла неприятная весть.
Отец молчал и неизвестно почему пожимал плечами, мать избегала Мадзи. В полдень пришел Ментлевич, не то невыспавшийся, не то сердитый: он представил счет по концерту, отдал Мадзе деньги, которые причитались костелу, и холодно простился с нею. Через час слуга принес от пана Круковского чудный букет и письмо; в письме пан Круковский просил у Мадзи извинения за то, что не может лично засвидетельствовать ей свое почтение, так как ухаживает за больной сестрой. Наконец под вечер показался майор: он хотел сыграть в шахматы, но не застал заседателя и с удивлением узнал, что тот сегодня вообще не появлялся.
— Болен или с ума спятил! — проворчал майор и, даже не кивнув Мадзе, выбежал вон с незажженной трубкой.
«Боже, что творится?» — думала Мадзя, боясь спросить у кого-нибудь, что же случилось: все казались ей врагами.
Сатаниелло и Стелла тоже не показывались; впрочем, на их отсутствие Мадзя не обратила бы внимания, если бы мать не заметила язвительно:
— Хорошо отблагодарили тебя твои протеже!..
— Что случилось? Почему вы так говорите? — с испугом спросила Мадзя. Но пани Бжеская вышла в кухню, явно не намереваясь входить в объяснения.
Тяжело прошел для Мадзи весь этот день, полный страхов, и бессонная ночь, когда минуты тянулись как часы.
На следующий день пан Круковский прислал букет с преобладанием красных цветов. Ментлевич только прошел под окнами, но не зашел к доктору в дом и вообще смотрел на другую сторону улицы. Перед обедом в кабинете, где доктор принимал больных, между супругами произошел крупный разговор, причем доктор раза два даже повысил голос, что не было у него в обычае. Мадзя трепетала.
Часа в четыре майор с ксендзом пришли сыграть в шахматы, они отправились в беседку, куда пани Бжеская подала им кофе, и сразу засели за партию.
— Вы не ждете пана заседателя? — удивилась Мадзя.
Надо было видеть в эту минуту майора! Он вынул изо рта огромную трубку, встопорщил седые брови, на лбу у него вздулись жилы. Он стал похож на старого дракона.
— Знать не хочу никаких заседателей! — гаркнул он, хлопнув кулаком по столу так, что подпрыгнули шахматы и зазвенели стаканы. — Я не играю с колпаком, у которого бабы перемешали все в голове, как в свином корыте!
Мадзя недоумевала, за что это майор так возненавидел заседателя; но не успела она прийти в себя от удивления, как служанка подала ей письмо.
«От Фемци», — подумала Мадзя, уходя в глубь сада и дрожащими руками вскрывая конверт.
Письмо было действительно от панны Евфемии, и вот что писала Мадзе союзница:
«Сударыня! Считаю своим долгом сообщить вам, что наш проект открытия пансиона я по крайней мере более поддерживать не собираюсь. Я отказываюсь от союза с вами, полагая, что если одна сторона не уважает самых святых своих обязанностей, то и другая не может связывать себя ими. Полагаю также, что о дальнейшей дружбе между нами не может быть и речи.
Евфемия».
Вверху на письме были нарисованы слева два целующихся голубка. Этот прелестный символ дружбы или любви панна Евфемия перечеркнула крестом, давая понять, что все кончено.
Когда Мадзя прочла письмо, и особенно когда оценила все значение перечеркнутых голубков, ей показалось, что молния ударила в сад. На минуту она закрыла глаза и ждала, не дыша, что на ее голову вот-вот обрушится дом и земля разверзнется под ногами. Но дом, земля и сад остались на месте, солнце светило, пахли цветы, и майор с ксендзом играли в шахматы так, точно ничего особенного не случилось ни в природе, ни в Иксинове, ни даже в сердце Мадзи.
Игра кончилась. Ксендз проиграл и потому отнес шахматы в кабинет, майор набил новую трубку, всадив в нее по меньшей мере четвертушку табаку. Тогда Мадзя вошла со сжавшимся сердцем в беседку и, подняв на старика глаза, полные тоски, сказала:
— Пан майор, со мной случилась ужасная беда, а я ничего не понимаю. Все на меня сердятся.