Она пожала руку жене учителя, поклонилась старушке и поцеловала детей. Младшие посмотрели на нее с удивлением, старшая девочка отстранилась.
Дома Мадзя столкнулась на крыльце с матерью, торговавшей у двух евреек масло и уток. Поглядев на Мадзю, докторша спросила:
— Что это ты так плохо выглядишь?
— Я торопилась…
— Бледная, вся в поту… Уж не больна ли ты, моя доченька? — сказала мать. И, обращаясь к еврейкам, прибавила: — Четыре злотых за масло и по сорок грошей за утку.
— Побей меня бог, не могу, — говорила одна из евреек, целуя докторшу в рукав. — Ну, скажите сами, почтенная пани, разве не стоит такая утка полтора злотых? Да они, простите, как бараны, мужика надо, чтоб таскать их!
В своей комнатке Мадзя начала медленно раздеваться, уставясь глазами в угол. Ей виделось лицо старушки, словно вырезанное из самшита и оправленное в атлас. В тех местах, где желтая кожа была чуточку поглаже, она, казалось, лоснилась на солнце, как полированное дерево. А эти морщины, которые веером расходились от уголков губ и глаз, от основания носа! Будто резчик-самоучка тупым ножом вырезал их по дереву.
«Сколько ей может быть лет? — думала Мадзя. — А мне и в голову не приходило, что здесь, в Иксинове, есть старушка, в душе которой вот уже несколько недель зреет ненависть ко мне. Посиживала она, наверно, около дома, может, на той же лавочке, что и сегодня, и все праздные дни, все бессонные ночи ненавидела меня, думала, как бы мне отомстить! А дети, что чувствовали они, когда им сказали: придется вам расстаться, не будете больше вместе играть, двое старших целый год не увидят матери, а трое младших отца. Когда они всё поймут, каким диким покажется им, что это я их разлучила! Я — разлучаю детей. Да, да, я, вон та самая, которая глядится сейчас в зеркало!..»
После полудня к Мадзе пришел учитель. Это был лысый мужчина, с проседью, спину он сутулил, но изо всех сил старался держать выше голову. На нем был надет длинный сюртук, и от сутулости казалось, что у него непомерно длинные руки. Учитель униженно извинялся перед Мадзей за поступок своей бабушки, умолял не вредить ему в дирекции и ушел, глубоко убежденный в том, что если бы Мадзя захотела походатайствовать за него перед властями, ему платили бы в год не сто пятьдесят, а двести пятьдесят рублей жалованья!
— Я понимаю, что не могу просить вас об этом, — прибавил он на прощанье.
После его ухода появилась докторша.
— Чего он приходил?
— Да так, мама. Поблагодарил за то, что я проводила домой его бабушку.
— В детство впала старушка, ей уже за девяносто. Но чего ты так взволнована?
— Видите ли, мамочка, — силясь улыбнуться, ответила Мадзя, — он думает, что я могу ему повредить или составить в дирекции протекцию. Бедняга…
— И пусть себе думает, не станет воевать с тобой!
Вскоре явился пан Ментлевич. Он был недоволен и, рассказывая об очень сухом, необыкновенно сухом дереве, из которого будут изготовлены школьные парты, пристально смотрел на Мадзю.
После Ментлевича пришел майор, тоже сердитый, он даже не заметил, что у него погасла трубка.
— Это что еще такое? — сказал он Мадзе. — Чего эта сумасшедшая старуха напала на тебя на улице?
Мадзя разразилась смехом.
— Вы говорите о бабушке учителя? — спросила она. — На кого она, бедняжка, может напасть?
— Я так и сказал заседателю, однако он твердит, что слышал в городе, будто старуха накинулась на тебя.
Майор не успел кончить, как вошел ксендз.
— Кирие элейсон![16] — воскликнул он с порога. — Чего они от тебя хотят?
— Кто? — спросила Мадзя.
— Да учитель с женой. Жена нотариуса толковала мне еще про старуху, но та ведь еле двигается.
Сохранять тайну не было больше никакой возможности, и Мадзя рассказала все своим друзьям.
— Ну, в таком случае, пойдем, ваше преподобие, играть в шахматы, — сказал майор. Обняв Мадзю за талию, он поцеловал ее в лоб и прибавил: — Не стоит тебя Иксинов. Уж очень ты добрая. Напоминаю вам, ваше преподобие, что сегодня первую партию белыми играю я.
Отец в тот вечер совсем не говорил с Мадзей о слухах, которые распространились в Иксинове. Однако оба они с матерью, наверно, что-то слышали, потому что мать была сердита и у нее болела голова.
Мадзе всю ночь снился птенчик. Совсем как наяву, она отнесла его в кусты, нашла для него в густом можжевельнике ямку, сгребла туда сухих листьев и посадила сиротку в это гнездышко. Даже возвращалась она к птенчику трижды, как и наяву, погрела его своим дыханием, поцеловала, а когда совсем уже уходила и еще раз повернула голову, он сидел в гнездышке, распростерев крылышки, и пискнул, разинув широкое горлышко. Это он прощался с нею, как умел.
«Жив ли он? — думала Мадзя. — Может, его нашли уже птицы, а может, сожрал какой-нибудь зверь?..»
Проснувшись, она перед завтраком побежала в поле, в кусты. С бьющимся сердцем вошла она в заросли можжевельника, говоря себе, что, если птенчик пойман, это будет для нее дурное предзнаменование. Поглядела. Гнездышко было пусто, но никаких следов борьбы. Мадзя вздохнула с облегчением. Она была уверена, что осиротевший птенчик нашел покровителей.
На обратном пути Мадзя помолилась. Ей стыдно было молиться за птенца, о котором она даже не знала, что зовут его козодоем. Но она все время думала о нем, вверяя его богу, чье недремлющее око взирает и на необъятные миры, и на маленького птенчика.
В городе Мадзя встретила старшую дочь учителя; девочка несла кулечек сахару, всего каких-нибудь полфунта. Хотя Мадзя не остановила ее, девочка вежливо сделала реверанс, а потом поцеловала ей руку. Когда они разошлись, Мадзя невольно обернулась и заметила, что девочка тоже оглядывается.
«Она тоже думает, — сказала про себя Мадзя, — что я выгоняю из дому ее мать!»
Доктор Бжеский после завтрака прогуливался в саду с трубкой. Мадзя увлекла его в беседку, посадила на скамью и, обвив руками его шею, шепнула ему на ухо:
— Папочка, я не стану открывать здесь пансион. Пусть половину учениц возьмет панна Цецилия, а те, которые ходили к учителю, пусть останутся у него. Вы не сердитесь, папочка?
— Нет, милочка.
— А вы знаете, почему я должна так поступить?
— Я знаю, что ты должна так поступить.
— И вы, папочка, не думаете, что это худо?
— Нет.
— Ах папочка, папочка, какой вы добрый, вы просто святой! — прошептала Мадзя, положив голову отцу на плечо.
— Это ты святая, — ответил он, — и поэтому тебе все кажутся святыми.
Но мать, узнав о решении Мадзи, пришла в отчаяние.
— Морочишь только голову нам с отцом, да и себе, — говорила она. — То открываешь пансион, то начинаешь колебаться, то является у тебя охота, то пропадает, словом, что ни час, то новый план. Так не может продолжаться! Ты взяла на себя обязательство перед людьми…
— Ну, уж извини, матушка, — прервал ее отец. — Она всех предупреждала, что окончательно решит вопрос в августе.
— Что же, ты хочешь отослать ее в Варшаву, Феликс? — воскликнула докторша, сдерживая слезы.
Доктор молчал.
— Мамочка, — сказала Мадзя, — неужели вы допустили бы, чтобы по моей вине погиб учитель?
— Что за болезненная щепетильность! — воскликнула докторша. — Когда Бжозовский переезжал сюда, он знал, что повредит отцу. И все же он переехал и… мы на него не в претензии…
— Положим, всяко бывало, — заметил доктор.
— Да, — сказала мать, — но мы не выражали ему своей неприязни, а он не спрашивал, не доставляет ли нам неприятностей.
— Добра желаешь, добро и делай, — сказал отец.
— Ты, милый, создан отшельником, — с раздражением прервала докторша мужа, — и умеешь возвыситься даже над любовью к детям. Но я только мать и не позволю, чтобы погибла моя родная дочь, хоть она и капризница и не думает обо мне.
— Ах, мама! — прошептала Мадзя.
— Я созову народ, — с воодушевлением говорила докторша. — Пусть весь город сойдется, пусть самые лютые враги рассудят, кто прав?