Началась интереснейшая работа, но давалась она мне с трудом, ведь, если не считать сделанных в Париже сокращений в фильме о Пиц-Палю, я никогда не монтировала фильма и не могла себе позволить нанять помощника. Все мне не нравилось, я то и дело меняла последовательность кадров, удлиняла или укорачивала сцены, но необходимого напряжения в картине не получалось. Тогда я решила просить помощи Фанка.
Вечером я принесла ему на Кайзераллее копию своего монтажа. Он обещал помочь, но оказал мне медвежью услугу. Когда я назавтра снова пришла к нему, он сказал:
— Можешь посмотреть, этой ночью я заново смонтировал фильм, изменил и поменял местами почти все сцены.
Я в ужасе уставилась на Фанка.
— Ты без меня резал мой фильм, ты с ума сошел! — закричала я.
— Ты же хотела, чтобы я помог тебе монтировать фильм.
— Но только не вместо меня, — зарыдала я и лишилась чувств. Это был мой первый обморок в результате нервного потрясения.
После того как Фанк вышел из комнаты, я понемногу успокоилась, отыскала сотни обрезков фильма, которые висели у него на стеклянных стенках, и выбросила их в большую корзину.
Прошло несколько дней, прежде чем я набралась мужества посмотреть перемонтированную Фанком копию. Возможно, всё не так уж плохо, как я опасаюсь. Но то, что я увидела, было ужасно. Что наделал Фанк! Я так никогда и не узнала, решил он мне отомстить или просто был далек от темы фильма. Ему ведь не понравился сценарий, в восторге он был лишь от съемок.
С тех пор наши дружеские отношения дали трещину. Он больше никак не влиял на меня.
Чтобы спасти фильм, его пришлось заново монтировать. Из тысячи рулончиков пленки, постепенно возникала подлинная картина, с каждой неделей она становилась все более осязаемой, наконец-то передо мной лежала в готовом виде легенда о «Голубом свете».
Двадцать четвертого марта 1932 года состоялась премьера во Дворце УФА. Она стала небывалым успехом, триумфом, о котором я и мечтать не могла. Берлинские критики рассыпались в похвалах. «Голубой свет» чествовали как лучший фильм последних лет. Говорили, что он заслуживает высшей премии. «Фильм курир» писала: «Публика словно погрузилась в сказку; до того как в зале снова зажегся свет, она жила в другом мире. Мужественная, одержимая, доверчивая женщина заставила рухнуть небеса поблекшей кинематографии».
Какое впечатление произвел этот неожиданный, неслыханный успех? Мне было не до размышлений, я была попросту растеряна. Каждый день я получала полную восторгов почту, в том числе поздравительные телеграммы даже от Чарли Чаплина и Дугласа Фербенкса, успевших посмотреть фильм в Голливуде.
Предстояли премьеры в Париже и Лондоне и фестиваль в Венеции, который должен был состояться в этом году впервые. Несколько месяцев спустя «Голубой свет» получит второе место и будет удостоен серебряной медали. Чем объяснить такой успех? Над романтической легендой без всяких сенсаций прежде посмеивались кинопродюсеры и критики.
В «Голубом свете» я, словно предчувствуя, рассказала свою позднейшую судьбу: Юнта, странная девушка, живущая в горах в мире грез, преследуемая и отверженная, погибает, потому что рушатся ее идеалы — в фильме их символизируют сверкающие кристаллы горного хрусталя. До начала лета 1932 года я тоже жила в мире грез, игнорируя суровую действительность и не воспринимая таких событий, как Первая мировая война с ее драматическими последствиями.
«О, Господи, — говорили позднее мои друзья, — но ты же должна помнить тот день, когда закончилась война, как в Берлине все шло кувырком и улицы были переполнены людьми и красными флагами».
А истина такова: мне исполнилось шестнадцать лет, я ходила мимо церкви кайзера Вильгельма в школу и мало что видела и слышала из того, что было связано с последним днем войны. Я даже не знала, почему на улицах стреляют. Лишь после премьеры «Голубого света», когда мне с фильмом довелось объездить всю Германию, я впервые услышала имя Адольфа Гитлера. Когда спрашивали, чего я жду от этого человека, то могла лишь смущенно ответить: «Даже не думала об этом». Этот вопрос мне задавали все чаще. Я начала интересоваться Гитлером. Куда бы я ни пришла и ни приехала, повсюду велись жаркие дискуссии. Одни видели в нем спасителя Германии, другие — осыпали насмешками. Я же не могла составить никакого мнения. В политическом отношении я была столь несведущей, что даже не понимала, что означают понятия «правый» или «левый».
Правда, я знала, что у нас больше шести миллионов безработных, и родители мои считали, что нужда и отчаяние становятся все более угрожающими, а надежды на улучшение постоянно уменьшаются. Отец уволил две трети рабочих, и ему с большим трудом удавалось держать на плаву прежде весьма процветавшую фирму. Дом на Цойтенском озере был продан, и родители жили теперь в небольшой квартирке неподалеку от Шёнебергской ратуши. Под бременем массовой нужды развалилась система социального обеспечения. Среди беднейших слоев населения уже свирепствовал голод. Куда бы я ни пришла, везде говорили об Адольфе Гитлере, многие ожидали, что он покончит с бедностью. Его фотоснимки и газетные литографии мне не нравились.
Но для себя я охотно сфотографировала бы его.
Судьбоносная встреча
Когда я возвратилась в Берлин после турне со своим фильмом, повсюду были расклеены плакаты, объявляющие, что в берлинском Дворце спорта выступит с речью Адольф Гитлер. Спонтанно приняла решение сходить туда — думаю, был конец февраля 1932 года; я никогда раньше не посещала политические собрания.
Дворец спорта переполнен. Трудно найти свободное место. Наконец я села, втиснувшись между двумя возбужденными, громогласными мужчинами, и вскоре раскаялась в этом. Но выйти из зала было практически невозможно: толпа перекрыла все проходы.
Наконец, с большим опозданием появился Гитлер; до этого духовой оркестр играл марш за маршем. Люди вскочили со своих мест и, словно лишившись рассудка, начали скандировать: «Хайль, хайль, хайль!» — в течение нескольких минут. Я сидела слишком далеко, чтобы рассмотреть лицо Гитлера. Когда возгласы стихли, Гитлер начал говорить: «Соотечественники, соотечественницы…» Странным образом в тот же момент мне явилось видение, которое я никогда не могла забыть. Мне показалось, что поверхность Земли — в виде полушария — вдруг посередине раскалывается, и оттуда выбрасывается вверх гигантская струя воды, такая огромная, что касается небес.
Хотя многого я не понимала, речь Гитлера оказала на меня колдовское воздействие. Слушателей словно оглушила барабанная дробь, и все почувствовали, что находятся во власти этого человека.
Два часа спустя я стояла, поеживаясь от холода, на Потсдамерштрассе. Трудно было даже остановить такси, настолько сильны были впечатления от собрания. В голове мелькали обрывки мыслей. Сможет ли этот человек сыграть некую роль в истории Германии и к чему приведет — к добру или злу? Я медленно шла домой в направлении Гинденбургштрассе и не могла освободиться от гнетущего впечатления.
На следующий день я встретилась с приятелем, решив поговорить с ним о Гитлере. Это был Манфред Георге,[182] редактор берлинской вечерней газеты «Темпо» в издательстве «Уллыптейн» — десять лет спустя, во время Второй мировой войны, издатель и главный редактор выходившей в Нью-Йорке немецкоязычной еврейской газеты «Ауфбау». Раньше я совершенно не понимала, что это значит — быть евреем. В моей семье и в кругу моих знакомых об этом никогда не говорили. Без дружбы с Манфредом Георге я бы, возможно, оказалась глубже втянутой в национал-социалистические идеи. Он был убежденным сионистом, тем не менее тогда еще не предвидевшим грядущей опасности — во всей ее полноте. Его тогдашняя оценка Гитлера: гениален, но опасен.
Многие удивляются, как я, несмотря на дружбу с Георге, в течение многих лет могла доверять Гитлеру. Хочу здесь попытаться честно и нелицеприятно ответить на этот трудный вопрос. Георге вполне понимал, что я нахожусь под сильным влиянием Гитлера. Правда, я четко различала политические убеждения фюрера и его личность. Для меня это были разные вещи. Расистские идеи я безоговорочно отвергала, и потому никогда бы не могла вступить в НСДАП, а вот его социалистические планы — приветствовала. Самым важным для меня было то, что Гитлер обещал ликвидировать безработицу, которая уже сделала несчастными более шести миллионов человек. Учение о расах, как тогда полагали многие, всего лишь теория и не что иное, как предвыборная пропаганда.