Я использовала «Литакс», на нем монтировал свои фильмы Фанк — пока они были немыми. Сколь бы примитивным ни был аппарат, он оказался незаменим; на самом распрекрасном монтажном столе я не смогла бы работать так быстро. У аппарата не было экрана, зато имелась линза с двукратным увеличением, через которую можно было протягивать отснятую пленку в обе стороны. Без этой техники, хотя и очень утомительной для глаз, мне пришлось бы затратить во много раз больше времени.
Иначе обстояло дело со звукомонтажом. В большинстве случаев мы использовали специальные столы или столы «Унион». Впрочем, господину Геде, моему сотруднику, предстояло в будущем стать изобретателем звукомонтажного стола Стеенбека, впоследствии завоевавшего мировую славу.
Для синхронизации было отведено два дня. Тут возникла новая проблема, и опять она была связана с «прохождением войск торжественным маршем». Ни композитору Герберту Виндту, ни капельмейстеру не давалось синхронное дирижирование музыкой маршей, специально предназначенных для фильма. В это время еще не было кинокамер с автоматической скоростью, приходилось крутить рукоятку вручную. Каждый оператор работал со своей скоростью, что создавало для меня при работе за монтажным столом большие трудности. На одних кадрах люди маршировали быстрее, на других медленнее. И при смене фрагментов дирижер не всякий раз мог вовремя подавать оркестрантам команду на изменение темпа музыки. Когда после многочасовых упражнений ни дирижер, ни композитор не оказались в состоянии записать музыку синхронно с кадрами, а господин Виндт даже предложил попросту отказаться от «прохождения торжественным маршем», я сама взялась управлять оркестром, состоящим из восьмидесяти человек. Я наизусть знала каждый смонтированный отрезок ленты, и потому мне было заранее ясно, на каких кадрах музыкой нужно дирижировать быстрее, а на каких медленнее. И действительно, звук у нас получился синхронный.
Когда до премьеры во Дворце киностудии УФА оставалось всего несколько часов — было это 28 марта 1935 года, — мы все еще работали. Не было даже времени показать фильм цензуре — совершенно необычная ситуация, нельзя было демонстрировать публике картину без соответствующего разрешения. Кроме моих сотрудников никто фильм до его премьеры не видел. Так что я не знала, как он будет принят.
Я была настолько занята на копировальной фабрике, что не имела времени сходить к парикмахеру. Я в большой спешке причесалась и подкрасилась, надела вечернее платье и со слишком большим опозданием вместе с родителями и Гейнцем подъехала к празднично украшенному Дворцу киностудии УФА. Директор кинотеатра ждал нас уже с нетерпением и провел на места.
Неприятная ситуация — Гитлер и все почетные гости, в том числе и дипломаты, уже расположились в своих ложах.
Едва мы сели, как голоса в зале стали постепенно затихать, свет погас, и оркестр заиграл марш. Затем занавес раздвинулся, экран осветился, и фильм начался.
Я еще раз пережила свои бессонные ночи и многотрудные попытки создания связок от одного фрагмента к другому, неуверенность оттого, что мои сотрудники и я могли что-то сделать не так. В фильме не было не только вермахта, но и целого ряда мероприятий, в частности конгресса женщин.
Я сидела в основном с закрытыми глазами и все чаще слышала аплодисменты. В конце фильма — продолжительные, нестихающие. В этот момент силы окончательно покинули меня. Когда ко мне подошел Гитлер, поблагодарил и вручил букет сирени, со мной случился приступ слабости — я потеряла сознание.
После войны в немецких иллюстрированных изданиях, выходящих большими тиражами, можно было прочесть, что Гитлер после премьеры вручил мне бриллиантовое колье, а я при этом так пристально смотрела ему в глаза, что упала в обморок.
Пожелание студии УФА представлять меня публике на премьерах в других городах я, сославшись на состояние здоровья, отклонила. У меня было одно-единственное желание — покой и еще раз покой. Потому я была еще только на премьере в Нюрнберге, из благодарности за помощь городских властей во время съемок. После этого я с некоторыми из моих сотрудников поехала в горы.
В Давосе
Сезон закончился, город почти опустел, и с 1 апреля перестала работать парсеннская трасса. Мне это было безразлично. Я чувствовала себя слишком измотанной, чтобы бегать на лыжах. Портье гостиницы «Зеехоф», в которой я снова сняла номер, не узнал меня. Я так сильно изменилась — похудела и побледнела, что редко отваживалась посмотреться в зеркало. Однажды в таком же состоянии Гитлер видел меня в отеле «Кайзерхоф», где я договорилась встретиться со Свеном Нольданом, делавшим титры для «Триумфа воли». Гитлер сидел вместе с несколькими мужчинами в вестибюле гостиницы и помахал мне рукой, подзывая к столику. Мне это приглашение было неприятно, потому что я находилась в ужасном состоянии и выглядела неухоженной. Он сказал:
— По-моему, вы, слишком много работаете, поберегите свое здоровье.
Я смогла лишь произнести: «Извините, пожалуйста!» — и возвратилась к Нольдану.
На следующий день по поручению Гитлера мне передали букет красных роз с запиской. В ней он писал, что, встретив меня вчера в «Кайзерхофе», был огорчен моим усталым видом. Как будто не важно, когда будет готов фильм. «Вы должны поберечь себя». И внизу подпись: «Преданный вам Адольф Гитлер».
Эти несколько строк, кстати, единственные, что я получила от Гитлера, если не считать поздравительных телеграмм и записок с выражением соболезнования, он написал от руки.
Я вспомнила об этой истории, когда, укутавшись в одеяла, лежала в шезлонге на балконе и дышала чудесным свежим зимним воздухом. Такого воздуха нет больше нигде на свете.
После приезда в Давос меня ожидало большое огорчение — разрыв с моим другом Вальтером Пратером. Причиной тому — другая женщина, а виной — мой фильм. Когда я начала работу в монтажной, то попросила Вальтера уехать домой в Давос. Хотя мы и звонили друг другу часто, но разлука была слишком долгой, во всяком случае, для меня — целых шесть месяцев. Едва я успела приехать в Давос, как «доброжелатели» сообщили, что, пока меня не было, Вальтер жил с девушкой, но после моего приезда хотел снова возвратиться ко мне. Я была не столь великодушной. Как бы тяжело мне это ни далось, я порвала связь, хотя все еще продолжала любить.
Прошла неделя, прежде чем я смогла выходить на прогулки, и еще две недели, до того как встала на лыжи. Лишь спустя месяц я смогла совершать длинные лыжные прогулки.
Кажется, был конец апреля, когда ко мне подошла молодая, незнакомая мне девушка. Со слезами на глазах она сказала: «Простите, меня зовут Эвелин Кюннеке — умоляю, помогите мне и моему отцу». Я попыталась успокоить взволнованную девушку. Она рассказала, что продала свои драгоценности, чтобы собрать денег на билет в Давос.
— Чем я могу вам помочь?
— Мой отец, — всхлипывая, проговорила она, — хочет покончить жизнь самоубийством. У него больше нет работы — его исключили из Государственной палаты кинематографии.[229]
Кюннеке,[230] вспомнилось мне, — это же известный композитор популярных оперетт.
— Его исключили по расовым соображениям?
Она кивнула головой и в отчаянии воскликнула:
— Только вы можете спасти нас, вы же знаете доктора Геббельса!
— Сомневаюсь, — ответила я, — доктор Геббельс не благоволит мне. Тем не менее я попытаюсь.
Я заказала порцию граубюнденского мяса и кружку вина и постаралась приободрить девушку, затем написала Геббельсу письмо. В нем я попросила отменить запрет, который, стань это известным за границей, вызовет международный скандал.
У меня было мало надежды на то, что просьба возымеет успех, но фройляйн Кюннеке я этого не сказала. Она хотела лично доставить письмо в Министерство пропаганды. Я попросила известить меня о результате и сказала при прощании, что обращусь к Гитлеру, только если эта попытка окажется безуспешной. Но уже через несколько дней я получила от Эвелин письмо с бурным выражением благодарности. По распоряжению Геббельса увольнение ее отца было отменено.