Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Поэтому нужна критика, причем критика сокрушительная. Для того, чтобы разбить систему, выбросить людей с их мест и заставить их стать тем, чем они в действительности являются. Сандауэр — это критик, глубоко постигший невиданную, капитальную, решающую роль критики в сегодняшнем старте польской литературной жизни. Он ухватил ее очищающую и животворную силу.

Быть бледной луной, светящей заемным светом, быть чем-то вторичным, заезженным, пресным, дурно-провинциальным и чванливым, или же выйти на широкий простор и в непритворном столкновении с миром получить право на целостное бытие? Эта дилемма польского искусства, едва дышащего после тяжелой болезни и отягощенного традицией не претендовать на проникновение в суть… Для меня отсюда, с Запада, это дело ясно, как солнце. С нами не может приключиться ничего более глупого, чем дальнейшее пестование застенчивости, не позволяющей обнажиться. Польшу и поляков надо раздеть догола, по крайней мере в искусстве. Сандауэра обвиняли, что в Париже он говорил о польских литераторах с излишней открытостью, слишком искренне. А как вы хотите, чтобы говорил с миром честный человек? Неискренне?

Вторник

В дополнение полемики с критиками:

Во-первых. Пусть они выбьют из своей головы, что я враг «межчеловечности» (форм, которые устанавливаются между людьми). Я должен бунтовать, потому что они деформируют меня, но я знаю, что они неизбежны. Так должно быть.

Например. Тот факт, что, согласно мне, «люди заставляют друг друга восхищаться искусством» (хотя никто непосредственно слишком им не восхищен), по крайней мере в моих глазах не перечеркивает ценности искусства. С той только разницей, что воздействует оно несколько иначе, чем нам кажется.

Во-вторых. Существуют два порядка — человеческий и нечеловеческий. Мир — это абсурд и ужас для нашей неизбывной потребности смысла, справедливости, любви. Мысль простая. Несомненная.

Не делайте из меня дешевого демона. Я буду на стороне человеческого порядка (и даже на стороне Бога, хоть я и неверующий) до конца моих дней, даже на смертном одре.

[23]

Суббота

История моего становления — это история постоянного моего приспособления к моим литературным произведениям, всегда удивлявшим меня, рождавшимся неожиданно, как будто не от меня… В определенной степени мои книги берут начало в моей жизни, но в большей мере — на них и под их влиянием формировалась моя жизнь. Как, например, было с «Транс-Атлантикой»? Как-то раз ночью, когда я возвращался пешком из Кабаллито, я начал в шутку составлять воспоминания первых дней пребывания в Буэнос-Айресе на манер некоего Гран Гиньоля, и вместе с тем, поскольку речь шла о прошлом, я почувствовал себя анахроничным, одетым в античную тогу, втянутым в какой-то древний склеротизм. И это так меня позабавило, что я сразу принялся записывать то, что произошло. Какая же нервозная эта начальная фаза, когда надо выдавить из себя первую форму произведения, какую-то неуклюжую, еще не успевшую обогатиться теми маленькими вдохновеньями, которые потом, во время работы слетят с пера. Только упорство дает возможность пробиться через гнетущую туманность начала. Но естественно — и как всегда — начатое, произведение выскользнуло из рук и само начало писать себя: то, что я обдумывал как хронику первых моих шагов после того, как я сошел на берег, легко превратилось благодаря бог его знает как сложившемуся счастливому стечению обстоятельств по пути постоянных уступок форме в чудаковатый рассказ о поляках, с «путо»[129], с дуэлью, и даже со змейкой-хороводом… После года с лишком я обнаружил, что оказался автором «Транс-Атлантика». Но что из себя представлял этот «Транс-Атлантик»? Чудачества и приколы, высосанные из пальца, сотканные из десяти тысяч восторгов, фантастическое произведение. Польша, говорите? Польша подвернулась под мое сумасшедшее гусиное перо невзначай, и то только потому, что я писал о поляках, — и, может, еще потому, что я ощущал ее как анахронизм, который очень кстати был в моем театрике, очень подходил к старомодным декорациям.

Вот так. Но потом произведение должно было пойти к народу — к полякам, — и этот польский читатель примется как в барабан бить в пригрезившуюся транс-атлантическую польскость — и будет делать это до тех пор, пока она не разродится звуком боевого барабана.

А дальше события развивались так.

Я пытаюсь найти издателя. С текстом ведь надо что-нибудь делать. Мне случайно попадается парижский адрес Павла Здзеховского. Отсюда — контакты с Гедройцем. Фрагменты «Транс-Атлантика» должны появиться в «Культуре». (Не скажу, что я слишком занят этим, ведь я все еще где-то на отшибе эмиграции. Почти что иностранец.)

Но приходят письма от знакомых писателей, которым я посылал рукопись: «Ей богу, Вы хоть понимаете, что Вы написали?» или: «В целом для „земляков на чужбине“ абсолютно неприемлемо. Слишком жестоко. Такие вещи надо писать, если получается, но — к сожалению — публикацию надо отложить на потом, когда умрут прототипы, когда развалятся декорации и изменится время… Конечно, можно не ждать, но тогда — беда! Для автора беда!»

Что это? Начинаю понимать — грядет скандал. Как в свое время с «Фердыдуркой». Я больше других подвержен опасности, потому что я один, нет у меня поддержки. Стучусь к Виттлину, чтобы тот стал акушером при трудных родах.

Пишу предисловие к тем фрагментам, которые собирается печатать «Культура». «Допускаю, что книга, которая сейчас перед вами, покажется вам довольно резкой — будто какой-то светский или даже еретический дух вторгся в ваше благочестие»… В некотором смысле предисловие стало новой провокацией, потому что я не собирался ни перед кем заискивать — легкомысленностью хочу я ответить на ту легкомысленность, которой немало видел я у «земляков» и которая все еще угрожает мне. Но вместе с тем я пытаюсь снизить напряжение от моей хулиганской выходки и объяснить ее — а это не только еще сильнее выпячивает польскую проблему в «Транс-Атлантике», но вдобавок сильнее толкает меня на серьезный тон.

В «Культуре» появляются фрагменты. Сразу после этого Виттлин выливает прозрачное масло своей прозы на разыгравшиеся волны. Статья толковая, смелая и спокойная, для меня — на вес золота (но опять, защищаясь, он вытаскивает и увеличивает все ту же польскую проблему, по сравнению с которой начинают блекнуть остальные аспекты произведения).

Полемика. В. А. Збышевский зацепил меня в «Ведомостях» своим журналистским пером в свойственной ему манере, то есть злоупотребляя апломбом и плоско. Отвечать? Пока я редактировал короткий ответ на эти збышевские три гроша, у меня выкристаллизовался мой собственный тезис: преодолеть нашу теперешнюю польскость. Как об стенку горох. Никто и ухом не повел. Один только как всегда бдительный Мерошевский комментирует в «Культуре»: «Сумасшедшие мысли бродят в головах современных польских писателей. Несусветные взгляды».

Отвечаю Страшевичу. Здесь впервые у меня появляется некий тон — тон суверенного индивидуализма, — которым я буду пользоваться в дальнейшем. Заметьте, что в то время у меня еще не выработался голос для подобного рода статей и полемики. В моем распоряжении был только «художественный» стиль моих книг.

«Транс-Атлантик» выходит с предисловиями — Виттлина и моим. Негодование. Письма. Реакция: за и против. Теперь моя роль четко определена. Новое мое вхождение в отечественную литературу — через 12 лет после дебюта — отмечено знаком бунта против отчизны.

* * *

Я набрасываю эту хронологию, поскольку из нее видно, как народ (допустим, что эмиграция это народ) формирует для себя произведение и писателя. Писатель и произведение — это нечто изменчивое и неуловимое, и только читатель закрепляет за ними какой-то определенный и главный смысл. Приступая к строительству моего кривобокого трансатлантика, я и понятия не имел, что поплыву на нем к родимым берегам как бунтарь и корсар. И если бы из меня не вытянули мои чуть ли не в полусне пролепетанные проклятья и не стали бы ими размахивать, не стали бы они моим флагом, и я так и не узнал бы, что мой корабль — это военный фрегат, получивший боевую задачу — биться за новую польскость. Я — это кто? Я — дитя, ибо капитан корабля — отнюдь не ответственный мыслитель, не опытный политик, а всего лишь — ребенок, который не без тревоги заметил, что на своей игрушечной лошадке он выехал на реальные просторы.

вернуться

129

Гомосексуалист (исп.).

81
{"b":"185349","o":1}