Ад — это не наказание. Наказание ведет к очищению, у него есть свой конец. Ад — это вечная пытка, и обреченный должен выть десять миллионов лет, и ничего никогда не изменится. Наше чувство справедливости не вынесет такого.
А он, видите ли, чертит на адских вратах: «Мы созданы Всевышнею Любовью».
Чем же это объяснить, если не его страхом и подлостью — чтобы подлизаться!.. В испуге, дрожа от ужаса, он решается оказать высшие почести высшему террору и всевышнюю жестокость называет всевышнею любовью. Никогда еще слово «любовь» не использовалось так бессовестно парадоксально. Ни одно слово человеческого языка не было употреблено таким бесстыдно извращенным способом. А ведь это слово — самое дорогое и самое святое. Падает из наших рук подлая книга, и наши потрескавшиеся уста шепчут: он не имел права…
Поднимаю бесчестную книгу, пробегаю глазами всю поэму, действительно, все эти адские застенки дымят у него фимиамом Всевышней Любви, он принимает ад, он ему потворствует, более того — он его обожает! Но как получилось… что произведение, напичканное до такой степени самым диким страхом, такое сервильное, настолько противоречащее извечному человеческому чувству справедливости, смогло превратиться в течение веков в Назидательную Книгу, в достойнейшую поэму?
Католики… ведь это ваше, «Божественная комедия»… как вы справились с этим в себе?
Человек, согласно доктрине Церкви, был создан по образу и подобию Божию.
Что противоречит нашему самому глубокому чувству справедливости, не может быть справедливым ни на этом, ни на том свете.
Нельзя католическому художнику писать вопреки себе. Вся эта «Божественная комедия» находится в состоянии смертного греха.
А католический мир ее обожает.
* * *
Да, да… Но теперь я его достал, уже держу его, он меня оскорбляет, возмущает, он там… за стеной времени… стал для меня личностью…
В самой большой Боли стал для меня кем-то.
Удовлетворение. И я замечаю: да, Боль делает жизнь реальной. Лишь Боль в состоянии соединить через время и расстояние, это Боль приводит поколения к общему знаменателю.
* * *
Однако… Что это за хор встает, многоголосый, точно хор лягушек, как туман окутывающий, как влага растворяющая? Для меня эта книга уже воплотилась в конкретном человеке. Но теперь, внимательнее вслушиваясь, я вижу, что это не он поет. Это поет все средневековье.
Как я мог совсем недавно возмущаться? Это ведь не Данте соглашается с адом, это соглашается эпоха. Ведь это всего лишь озвучивание формул, того, что было закодировано во всеобщем ощущении. Слова, пустые слова… просто в то время все так говорили…
И снова «Божественная комедия» становится передо мною лишь монументом, формой, кодировкой, ритуалом, жестом, обрядом, церемониалом… Стоит отметить: когда совсем недавно я обнаружил, что он пишет вопреки себе, я установил с ним личный контакт. А когда я сейчас открываю, что, сочиняя вопреки себе, он пишет под диктовку Эпохи, внутреннее противоречие теряет свою творческую силу. Все поблекло.
Во-вторых: как я мог совсем еще недавно серьезно относиться к достоинству поэмы и к ее сегодняшнему престижу? Слова! Пустые слова!.. Это всего лишь межчеловеческий ритуал обожания, соответствующий межчеловеческому ритуалу этих песнопений. Он там священнодействует, а они, стало быть, здесь отвешивают поклоны. А обожание — лучшее доказательство, что никто ему не верит.
Ад? Это всего лишь миф!
А, вот оно что, теперь все передо мной предстает в новом свете. Почему ему так легко писалось «Всевышняя Любовь»? Да потому что ад ненастоящий. Муки — риторические. Обреченные декламируют. Вечность — безболезненная вечность фигуры. Падающие и возносящиеся круги, величественная иерархия грехов, мук, посвящения, пророчества, растущий свет, добродетели и хоры, теология и знание, проклятые и святые тайны, всё, всё одна только риторика. Он декламировал свою эпоху. И эпоха тоже декламировала. И поэма поэтому, как бы это сказать, усугубленная фразеология: поэт продекламировал то, что уже и так повсеместно декламировалось. Что-то вроде воскресных дискуссий простонародья в барах и кафе о футболе. Неужели они на самом деле это переживают? Ничуть. Это происходит только лишь потому, что они освоили этот словарь, эту манеру говорить, и нет у них готового языка поговорить о чем-нибудь другом. Человечество едет по накатанной словарной колее.
Пустая поэма, существующая вопреки и как бы наперекор реальности!
* * *
Стоп, слишком легко это у тебя получается!
Ада так легко не избежишь, ловкач! Он существует, да, да, да.
Неужели ты забыл, что во имя кодекса, содержащегося в «Божественной комедии», на самом деле, в действительности на кострах сжигали еретиков? Так что этот огонь жжет…
И снова эта адская поэма начинает реветь благим матом! И зиять мукой!
Очень полезно (я порекомендовал бы этот эксперимент всем теоретикам культуры) приблизиться как-нибудь к средоточию боли. Это затягивает. Потом уже трудно вырваться. А правда становится криком и ревом.
* * *
Но…
Теперь мне снова пришло в голову, что это воплощение, эта реализация стала возможной только в атмосфере абсолютно легкомысленной нереальности.
Ну да! Потрясающая серьезность святого Доминика должна была пройти среди магнатов от «светского меча», подпитать политику, амбиции, разные вполне жизненные аппетиты, завернуть на бюрократические столы чиновников, воплотиться в функцию, занятие, работу и еще ниже — просочиться в толстые лапы наемных убийц, бесчувственных к муке. Без этой постепенной деградации кто бы отважился сжечь другого человека? Радикальная идея греха, ада, пытки, должна рассыпаться по многим полутемным умам, бесчувственным чувствам, чтобы наконец полыхнуть огнем неумолимым, неуступчивым, по-настоящему обжигающим!
Так что же ты такое, «Божественная комедия»?
Бездарное произведение мелкого Данте?
Мощное произведение великого Данте?
Ужасное произведение гнусного Данте?
Риторическое декламирование лживого Данте?
Пустой ритуал дантовской эпохи?
Искусственный огонь? Настоящий огонь?
Нереальность?
Или сложный, спутанный клубок реальности и нереальности?
Объясни, пилигрим, как добраться до тебя.
[61]
30. Х.<19>66
Я должен (потому что вижу, что никто мне в этом не поможет) сформулировать наконец главную проблему нашего времени, доминирующую без остатка над всей западной episteme[296]. Это не проблема Истории, не проблема Экзистенции, не проблема Практики или Структуры, или Cogito, или Психологизма, ни какая-либо иная из проблем, занимающих наш кругозор. Главная проблема — это проблема чем мудрёнее, тем глупее.
Я возвращаюсь к ней, хотя уже много раз задевал ее по касательной… Глупость, с которой я сталкиваюсь все жестче и которая становится все более и более унизительной, которая гнетет меня и ослабляет, окрепла с тех пор, как я сблизился с Парижем, самым оглупляющим из всех городов. Не думаю, что только я чувствую себя в ее орбите; мне кажется, что все, принимающие участие в большом походе современного сознания, не сумели заглушить в себе ее шагов рядом с собой… ее шороха, ее шествия через заросли, совсем рядом… Я думал и продолжаю думать, как сформулировать Закон, точно определяющий эту специфическую ситуацию европейского Духа. Не вижу ничего, кроме
ЧЕМ МУДРЁНЕЕ, ТЕМ ГЛУПЕЕ.
В сущности, здесь нет речи об определенном контингенте глупости, еще не преодоленной, с которой развитие раньше или позже разделается. Здесь речь о глупости, идущей рука об руку с разумом, которая растет вместе с ним. Взгляните на все торжества интеллекта; все его концепции! Открытия! Перспективы! Тонкости! Публикации! Конгрессы! Дискуссии! Институты! Университеты! А тем не менее — глупо.