Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но, мой милый Милош, то что сегодня происходит с интеллектом и интеллектуалами, просто скандал и мистификация — одна из самых больших за всю историю. Этот интеллект так долго «развенчивал мистификации», что в конце концов сам стал инструментом страшной лжи. Знание и истина давно уже перестали быть главной заботой интеллектуала — на смену им пришла забота о том, чтобы не узнали, что он не знает. Интеллектуал, распираемый темами, которые он не усвоил, изворачивается как умеет, лишь бы его не поймали. Какие он предпринимает меры предосторожности? Формулировать хитро, чтобы его не поймали на слове. Не высовывать носа за то, что худо-бедно освоил. Пользоваться понятиями как бы мимо ходом, вроде как они и так всем прекрасно известны, а в сущности — чтобы не выдать своего невежества. Давать понять, что это известно. Возникло особое искусство жонглирования непродуманными до конца мыслями с таким выражением лица, как будто всё в порядке. Возникло особое искусство цитирования и использования имен. Из тысячи первых попавшихся под руку примеров выбираем один: одним из самых бурных послевоенных интеллектуальных диспутов была полемика, спровоцированная требованиями Сартра, чтобы интеллектуал «не оставался безучастным» и «делал выбор». Никто из литераторов не смог на практике не высказаться либо «за» либо «против». Но чтобы понять постулаты Сартра из его «Situations», надо сначала понять его «свободу», а это потребовало бы чтения семисот страниц его «Бытие и Ничто» (скука), но, будучи феноменологической онтологией, эта книга требует знания Гуссерля, не говоря уже о Гегеле. Не говоря о Канте… Вот я и спрашиваю, сколькие из тех, что обсуждали тезисы Сартра, отважились бы встать перед экзаменационной комиссией?

И (приняв во внимание неустанную работу женского лона) все составляющие этого маскарада должны множиться и усиливаться с каждым новым днем. Ах, та «компанейщина», которую осуждал Бжозовский, приобрела неожиданный аспект… Нас уже так утомили эти самые глубокие истины в последней инстанции, которые надо питать собственной кровью, что в конце концов, не зная, как примирить нашу зевоту с возвышенностью нашего предприятия, мы стали заботиться лишь о сохранении видимости.

Милош выступает на стороне Бжозовского, Милош хочет, чтобы польская интеллигенция догнала Запад. Он здесь выразитель послевоенного польского рывка в направлении «европейскости» и «современности». А я, старомодный шляхтич от сохи, вытягиваю руку и говорю: «Осади! Не в ту сторону едешь! На черта вам это? Во-первых, не догоните, поскольку формы мышления и его стиль рождаются медленно. Во-вторых, не стоит, потому что с этим больше головной боли, чем чего-то другого. В-третьих, хорошо было бы иметь в виду следующее: сегодня все козыри у вас на руках; ваше постепенно начинает брать верх; то, что до сих пор было вашим стыдом, может быть введено в Европу в качестве отправной точки для спасительной переоценки».

Сегодня, по-моему, польская «прохладца» имеет шансы и не должна испытывать чувство стыда. Я с удовольствием услышал бы польский голос в Европе, утверждающий в отношении интеллекта: хватит, не понимаю, не могу, не хочу. Только это, ничего больше. Речь бы шла не о выходе, а лишь об определении ситуации… которая лишь впоследствии нашла бы своих людей и свои решения. Я исключительно далек от мысли, что этими людьми могли бы стать наши гордые «классики», надменно воротящие нос от «новшеств», благословляющие «снобизм» и смакующие собственное «мастерство», или наши щеголи, гурманы, сибариты, остряки, анекдотчики, или крепкие мужики, братство «жизненной практики». Нет, ни одна из этих форм интеллектуального сомнения мне не импонирует. Это надо будет сделать шире, и более по-европейски, и интеллигентней.

[47]

6. X.<19>62 (в неделе семь дней, и все они мне надоели)

Кто из них ближе всех к аду? Тувим? Если чего-то ему не хватало, то вот чего: он не умел коснуться ада своими стихами, которые льнули к блеску, сверканию, сочности, краскам, моменту. Лехонь? С виду обреченный на вечные муки в телесной своей форме, и если бы небеса его поэзии были под стать его личному аду… но ничего не поделаешь, не были. Вежиньский? Ох, «забрел в преисподнюю, оказалось ему по пути»! Ивашкевич, Слонимский, Балиньский — конечно, конечно, ценные, но не бездонные. Кто же остается? Виттлин? Виттлин, святая душа, неужели он ближе всех к аду?

Адский, то есть демонический — но я предпочитаю «адский», так звучнее. Как же так, Виттлин, эта ангельская душа в ночном колпаке чуть ли не с Диккенса, болезная, ноющая, вся такая из себя приличная?.. Ну да, Виттлин. И если бы мне пришлось когда-нибудь писать работу о Виттлине, я черным по белому написал бы, что он стал таким, какой он есть, только потому, чтобы не стать своей противоположностью. Если Виттлин свят, то лишь для того, чтобы не быть дьявольским. Если Виттлин переводит «Одиссею», то вовсе не потому, что «Одиссея» отвечает его вкусам, а для того, чтобы не стать ее разрушителем. Виттлин занимается классицизмом, но это лишь потому, что Виттлин — это анархия и отчаяние. Он спокоен? Уравновешен? Рассудителен? Дружески настроен? Педагог? Мастер? Только ради того, чтобы у него в руках не взорвалась им же изготовленная бомба. А его вера из разряда тех, что стремится к Богу, как лошадки друг за другом на карусели.

Ошибаюсь? Мне в этом дневнике, в частных моих записках, позволительно ошибаться.

Виттлин в моем понимании — это мещанский демонизм. Может ли мещанин быть демоничным? Присмотримся повнимательнее к его биографии: мальчик воспитан в соответствии с правилами приличия прошлого столетия, в климате христианской культуры, искусства, морали, в атмосфере доброты и чуткости, он переживает сначала первую европейскую войну и переживает ее активно, как доброволец Легионов, а потом солдат австрийской пехоты (та, первая война еще не имела черт катаклизма, и обывателю могло показаться, что она открывает путь более благородной и мягкой жизни). А потом наш молодой человек становится учителем, воспитателем, литератором, сотрудником журналов, директором театра, переводчиком Гомера, автором «Гимнов», автором «Соли земли» — международное признание, переводы на многие языки… Хорошая карьера! Но карьеру, начатую в мещанском духе и являющуюся его утверждением, начинает преследовать разложение, откуда-то из недр, снизу. Сегодняшний Виттлин остается тем же самым Виттлином, он не изменился ни на йоту… единственное различие — сегодня он в вакууме, поскольку история выбила почву у него из-под ног. Он мещанин, которого лишили его мещанства. В этом его демонизм.

Если бы Сенкевича перенести в наше время, сомневаюсь, что он слишком обеспокоился бы… Сенкевич был натурой здоровой, а здоровые натуры долго сохраняют душевный подъем. Виттлин, хоть и мещанин, явился на свет с мещанской изнеженностью, и эта изнеженность сделала его подверженным болезни… а болезнь — собственно говоря, единственная грубость, с какой может столкнуться мещанин, живущий в мещанской пустоте. Надо добавить, что Виттлин не только был и остается болезненным, но и что он отличается исключительной способностью переживания болезни. Жаль, что не могу вспомнить забавной фрашки Хемара, отмечавшей эту его архимещанскую ипохондрию. Начинается она так, что Хемар приглашает его на какую-то попойку. На что Виттлин:

Не могу, — сказал румяный, но слабым голосом.
У меня корректура и грипп.

И завершение Хемара:

И если грипп — твоя работа, а корректура — твоя боль,
Я преклоняюсь пред тобою, о, неврастеников король!

Не что иное, а именно болезнь, этот специфический фактор, в одно и то же время соединяющий нас с самой острой реальностью и высвобождающий из нее в сферу неизвестного, позволила Виттлину чего-то достичь в прозе и в поэзии. Благодаря болезни он стал художником. Его способность вживаться в собственные недуги позволила ему также проследить болезнь века, болезнь Истории вплоть до ее разрушительных итогов. Через собственную болезнь, через Гитлера и, добавим, через свое еврейское наследие он добрался до самого края ночи.

153
{"b":"185349","o":1}