Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мука! Мука! Гордыня моя, воющая словно пес! Паника, что меня, отшельника, двадцать три года назад горделиво погребенного живьем в Аргентине, настигает и пронизывает то, что я тысячу раз презрел. О-о-о, всею жизнью своей доказывать, что плевал я на почести, смеяться над этой пресловутой mondanité[223], быть неподкупным и недоступным… чтобы вдруг, в собрании пяти кресел испытать самый что ни на есть мелкоместечковый эпатаж и ощутить на себе требование света: быть допущенным в общество, стать одним из них! В некотором остолбенении выдерживал я в себе свою незначительную сущность литератора, находившуюся в зависимости лишь от того, примут меня в это собрание или нет… и что будет, если станет известно, что меня не приняли? Отделаться от этого чувства, выплюнуть его? Но напор со стороны вежливого и неподвижного пятикресельного созвездия делал меня одним из них, но полным горечи, что я сам по себе! И вот я, еще минуту назад не жалевший для них своего сарказма за это их отельно-клубное собрание, был теперь безоружным, включенным в систему их кресел!

Одна из штор, заслонявших окна холла, была слегка отодвинута… и через щель я увидел улицу, тротуар, дома, все обычное и наполненное светом дня, как на картинке. Собрался с духом и мысленно прыгнул через эту щель, судорожно цепляясь за подмигивающие мне лица прохожих, за каждое из них, пока оно не пропадало, а как пропадало, тут же цеплялся за другое, как будто этот хоровод мелькающих лиц мог вырвать меня из пяти кресел, стоявших в тишине отеля, в мягком сиянии люстры… Но лица пролетали — задумчивые, разговорчивые, смеющиеся, рассеянные, — пролетали, а я все сидел в шестом кресле, вежливо, в тишине. И что? И что? И что?

Вторник

«Он как огня боялся критики отвлеченной, опирающейся на абстрактное мудрствование. — Сначала я должен проглотить проблему, — говорил он, — и лишь потом, когда она, оказавшись в моем животе, начнет меня беспокоить, попытаюсь как-то с ней справиться. Метод, вызывающий доверие! Кто бы смог не поверить ему, зная, как он вытаскивает на свет самые постыдные комплексы… Но в то же время, кто сможет поверить ему, когда увидит, что это выворачивание наизнанку слишком легко дается, что оно слишком свободно и хитроумно, и нас опять, неизвестно в который уж раз, начинают угнетать сомнения: искренность это или игра?»

«Он — изменчивая, прямая и яркая противоположность монолитам, он — игрок! Если бы мы обратились к нему с претензией, он ответил бы свое: что личность как костюм, которым мы прикрываем собственную наготу, когда нам надо с кем-то встретиться; что в одиночестве никто не является личностью; что мы можем в одно и то же время быть сразу несколькими разными персонами, а потому он рекомендует нам определенную легкость маневрирования ими. Кто знает, не слишком ли философичен такой ответ и не следовало бы искать корни его изменчивости в том, что радикально отделяет его от философии, — в его художественной натуре. Перефразируя собственные его слова, можно сказать, что „художник — это форма в движении“. В противоположность философу, моралисту, мыслителю, теологу художник представляет из себя постоянную игру, художник воспринимает мир отнюдь не с единственной точки зрения — в нем самом постоянно происходят передвижки и движению мира он может противопоставить только свое собственное движение».

«Отсюда легкость часто становится глубиной — для художника. Легкость — вот, возможно, то самое глубокое, что художник может сказать философу. И разве не здесь надо искать причину того, что эпохи с преобладанием метафизического и морального беспокойства, эпохи, в которые пытались поместить человека в каком-то определенном характере (как творение Божье; как продукт общества; как, наконец, свободу) были эпохами тяжелыми, топорно-гнетущими, наименее художественными. Как сильно уменьшился артистизм нашей жизни с года тысяча девятьсот тридцатого, по мере возрождения в нас стремления к ответственности!»

«Понаблюдаем же за нашим шутом — какими еще трюками и прыжками он порадует нас?»

[48]

Пириаполис

Мои записки о съезде членов Пен-клуба… слишком много шутки, слишком мало бунта, не скажу, что я остался доволен; может, я заразился их импотенцией и поэтому не смог найти свою тему?

Там не слишком выпукло была показана декаденция литератора — то, что литература год от года опускается все ниже и ниже, если не в плане произведений, то в отношении своих представителей. В самом деле… если настоящих композиторов на одно поколение можно насчитать пять или шесть на весь мир, то трудно ожидать, чтобы настоящих писателей было много больше. А что же остальные, то есть, скажем так, те несколько десятков господ первого разряда, хотя духовно не поднявшихся до высот задачи, но известных, признанных, даже знаменитых и с перспективой на памятник после смерти, на название площади, улицы?.. Это уже не первосортная литература. Заметьте, какой ужас бьет из этого утверждения. С маслом искусства дело обстоит так: если оно не экстра, не абсолютно высшего качества, то от него несет маргарином.

Элита мировой литературы с каждым годом становится все многочисленнее и все сомнительнее. Так происходит потому, что техника подделки возвышенного, как и всякая другая техника, прогрессирует. Незаурядность и даже величие в определенном смысле — дело техники, и сегодня интеллигентный писатель второго разряда совсем неплохо ориентируется, что и как переделать в себе для того, чтобы перейти в первый разряд. Скажем так: мне бы лучше быть не слишком духовным, а чувственно-духовным, и еще — надо бы задействовать антиномии, полезен будет и туман неопределенности, хорошо бы подошла грубая непосредственность Рембо, не стоит также пренебрегать некоторыми приемами современных америкашек, а еще не следует выпускать из поля зрения отдельные рецепты «объективного» величия, успешно реализованные в последнее время во Франции. Совсем уж сбрасывать со счетов эти технические процедуры было бы неумно… Действительно, почему бы тому, кто не лишен искры Божьей, сознательно не сформировать себя, используя опыт других? Разве не начинает, почти всегда, настоящий гений с подражания гениальности? И бывает, что такой поддельный гений входит в кровь, становится телом.

Я ничего не имею против метода как такового, однако именно из-за него европейская элита год от году все слабее и слабее держится на ногах. Это всё в основном люди возвышенные, чрезмерно «сотворившие» себя, известность которых, лишенная спонтанности, является сочинением на заданную тему. Девяносто процентов (а только ли девяносто?) сегодняшней французской литературы — это лица, усвоившие некий стиль, некий жанр, некий уровень, являющийся коллективным достоянием, растворенным в интеллектуальной артистической атмосфере Франции. Их личная заслуга слишком часто сводится к тому, что они умеют носить купленный в магазине костюм, якобы сшитый на заказ… но между Францией Паскаля и Францией Мориака такая же разница, как между Махой обнаженной и Махой одетой. Сравните неповторимость людей эпохи Верлена с сегодняшней средой, где практически каждого можно заменить. То же самое происходит и в других литературах. Было время в жизни Европы, когда можно было пригласить на завтрак Ницше, Рембо, Достоевского, Толстого, Ибсена — людей столь непохожих друг на друга, что как будто все они с разных планет, — и какой завтрак не взорвался бы от такой компании? А сегодня спокойно можно устраивать гала-банкет для всей европейской элиты, и прошел бы он без трения, без искры.

На таком опущенном фундаменте все больше вырастает и виднее становится унизительная роль импресарио… Литература, выбитая из индивидуального духа, попадает в руки внедуховных деятелей, общественников. Премии. Конкурсы. Торжества. Профсоюзы. Издатели. Пресса. Политика. Культура. Посольства. Съезды. А ведь надо все организовать и заставить функционировать — так функция и организация превратились в пиявок, высасывающих и без того анемичную кровь. По-моему, падение было бы не таким обвальным, если бы давление шло исключительно извне; человек искусства знает, что он как бы не от мира сего, и инстинктивно защищается от происков со стороны профанов. Известно: общество всегда будет требовать от нас того, чего мы дать не можем. Но, как уже говорилось, еще хуже, что литература становится все менее живой и в результате теряет сопротивляемость и способность вырабатывать противоядие, поэтому может показаться, что в ней происходит какой-то самоубийственный отбор наоборот. Не только потому, что худший начинает руководить лучшими и погонять их в рамках этой бюрократии (чем лучше художник, тем меньше у него времени «функционерствовать»), но и потому, что в лучших нечистый элемент берет верх над гордой неуступчивостью души. Не хватает смелости. Отказывает решительность. Начинает пропадать склонность к принятию дерзких, ясных решений, которые очищают мир до самого спасительного предела, и мир становится смутным.

вернуться

223

Светскость (франц.).

156
{"b":"185349","o":1}