Милош погружен в Жизнь и в Историю, и он скажет, что нет большей лжи, чем дефиниция, и что единственная истина — это такая истина, которую не охватить. Конечно. Только вот… во время чтения Милоша рекомендую быть осторожным, поскольку он, считаю, лично заинтересован в смазывании очертаний.
В моем понимании он относится к числу тех авторов, которым произведение диктует их личная жизнь. Так бывает не всегда. Если бы моя жизнь сложилась иначе, как знать, сколько всего изменилось бы в моих книгах. Но Милош! Не говоря о стихах, вся его литература связана с его личной ситуацией, то есть с личной, приватной его историей, а также с историей его времени. Так постепенно сложилось, что он стал чуть ли не официальным информатором о Востоке, во всяком случае о Польше — вся его написанная на сегодняшний день проза посвящена этому. Это не искусство для искусства, это искусство для Запада. И отсюда следуют несколько выводов. Между прочим, если Милош заботится о своем престиже, он не имеет права быть поверхностнее французов или англичан — он несомненно должен быть более глубоким. И, между прочим, если Милош заботится об эффектности своей темы, он не может лишать ее величия или ужаса…
Здесь уже четко прорисовываются некоторые опасности… Добавим к ним еще одну, идущую от самой природы Востока. А именно: Восток всегда метался между крайностями, и здесь господствует принцип «третьего не дано». Если мы не углядим в этом пугающей глубины, то это окажется страшной поверхностностью. Если не страшная мудрость, то ужасная глупость. Если не возвышенность, то плоскость. Но добавим еще одну опасность, на сей раз типично польскую, возникающую в польской межумочной ситуации, в которой наша страна видится карикатурой как Востока, так и Запада. Польский Восток — умирающий Восток при столкновении с Западом (и наоборот), из-за чего «что-то здесь начинает хромать». Представим теперь трудности Милоша, когда он пишет про какого-нибудь, скажем, Тигра[190]. Суть в том, является ли этот Тигр на самом деле тигром, или это мяучащий и шляющийся по крышам кот. Есть ли в нем настоящая загадка, или же это еще один пьянчуга из польского кабака «Под дохлым псом и котом» («Под дохлым Западом и Востоком»)?
Трудность Милоша усугубляется еще и тем, что сам он отчасти родом из этого кабака. Один из самых для меня интересных, самых тонких и даже самых трогательных аспектов его прозы — его личная связь с польской низкопробщиной; я чувствую, что он при всей своей европейскости является в то же время одним из них… Увидев недавно прекрасную режиссерскую работу Вайды в фильме «Пепел и алмаз», я подумал о Милоше и его польской отчизне. Как же трудно передать эту «Родную Европу», если ты ее сын и, несмотря ни на что, плывешь на этой волне, окружен ее шумами, ее туманами…
Но плюсом «Родной Европы» и гарантией ее современности должно быть не что иное, как то, что здесь не поляк пишет о Польше и Востоке, а человек пишет о поляке в себе и о «своей» Европе. Такая программа — это почти Гуссерль и почти Декарт. С той только разницей, что они были философами и не презирали абстракцию, а Милош — художник и экзистенциалист — боится ее как огня, потому что знает, что она убивает искусство. Так что он избегает формул, ни за что не хочет вылезти из реки, чтобы посмотреть на нее со стороны, с берега, он окунается в ее водовороты, то и дело сам погружается в свое описание и тогда он перестает быть абстрактным человеком, снова становится конкретным Милошем… И тогда начинается эквилибристика этого скрупулезного писателя: «Не слишком ли я себя принизил? Не слишком ли я себя возвысил? Не слишком ли я их принизил? Не слишком ли я их возвысил?» С волны на волну, сверху вниз, снизу вверх — колыбельная диалектика. Шум. Река. История.
[39]
Пятница
Приехал Роби из Сантьяго. Младший из десяти братьев S. В этом Сантьяго-дель-Эстеро (1000 км на север от Б.-А.) я провел несколько месяцев два года тому назад: тогда я имел возможность присмотреться ко всем бзикам, распрям и трудностям этой забитой провинции, варившейся в собственном соку. Книжный магазин так называемого Касика[191], одного из многочисленной семьи S., был сборным пунктом душевного беспокойства городка, спокойного, как корова, сладкого, как слива, с миро-разрушительными и миро-созидательными амбициями (речь о пятнадцати особах, встречавшихся в кафе «Агила»). Сантьяго презирает столицу, Буэнос-Айрес! Сантьяго считает, что только здесь, в Сантьяго, сохранилась правильная (legitima) Аргентина, Америка — остальное, что на юге, это куча метеков, гринго, эмигрантов, европейцев — мешанина, грязь, мусор.
Семейство S. — типичный экземпляр сантьягской растительности, преобразующейся непонятным образом в порыв и в страсть. Всех этих братьев отличает святое благочестие и сливовая сладость — они немного похожи на плод, дозревающий на солнце. И одновременно откуда-то сильная страстность, откуда-то из глубин, страсти теллурического свойства сотрясают их, их сонливость несется галопом, задетая безумием реформаторства, созидания. Каждый из них — ярый сторонник какой-то своей политической тенденции, благодаря чему фамилия может не опасаться частых в этих местах революций — какая ни случись, всегда окажется триумфом одного из братьев, коммуниста или националиста, либерала, священника, перониста… (Все это когда-то мне рассказал Бедуин). Во время моего пребывания в Сантьяго у двоих из братьев были свои печатные органы, печатавшиеся на их средства в нескольких десятках экземпляров: один издавал ежемесячный журнал «Дименсион», а другой — газетку, задачей которой была борьба с местным губернатором.
Роби… Незадолго до его приезда в Буэнос-Айрес он меня удивляет (мы никогда не были близки): письмо от него из Тукумана, в котором он просит прислать испанское издание «Фердыдурке»:
«Витольдо, кое-что из того, что ты говоришь в предисловии к „Венчанию“, меня заинтересовало… а именно — идеи (несовершенство, форма), которые представляются мне основой твоего произведения и имеют связь с проблемой творчества».
«Понятно, что у меня не хватило терпения, чтобы прочесть больше 20-ти страниц „Венчания“…»
Дальше он просит прислать «Фердыдурке» и пишет: «Я разговаривал с Негро [это его брат, владелец книжного магазина] и вижу, что ты продолжаешь быть прикованным к своему европейскому шовинизму; и что хуже всего, что это ограничение не позволит тебе глубже проникнуть в столь интересную проблему творчества. Ты не можешь понять, что самое главное „в настоящий момент“ — это ситуация недоразвитых стран. И что из знания об этом ты мог бы извлечь основные элементы для каких угодно замыслов».
И вот с этими щенками я «на ты» и соглашаюсь, чтобы они говорили мне все, что им заблагорассудится. Понимаю также, что на всякий случай они предпочитают напасть первыми — наши отношения далеки от приторной идиллии. Но несмотря на это, письмо показалось мне слишком уж заносчивым — что это он себе воображает? Я ответил в телеграфном стиле:
РОБИ S. ТУКУМАН — НЕДОРАЗВИТЫЙ НЕ ГОРОДИ ГЛУПОСТИ ФЕРДЫДУРКЕ НЕ МОГУ ПРИСЛАТЬ ЗАПРЕТ ВАШИНГТОНА КНИГА ЗАПРЕЩЕНА ДЛЯ МЕСТНЫХ ПЛЕМЕН ЧТОБЫ СДЕЛАТЬ НЕВОЗМОЖНЫМ ИХ РАЗВИТИЕ, ОБРЕЧЬ ИХ НА ВЕЧНОЕ ПОДЧИНЕНИЕ ТОЛЬДОГОМ[192].
Телеграмма была положена в конверт и послана как письмо. Эдакая телеграмма-письмо. Вскоре пришел ответ со снисходительным ко мне обращением: «Дорогой Витольдик, я получил твое письмецо, вижу, что ты делаешь успехи, но напрасно стараешься быть оригинальным» и т. д. и т. д. Может, и не стоит записывать всю эту перепалку, но жизнь, реальная жизнь — это не что-то чрезвычайно эффектное, блистательное, и мне хотелось бы воспроизвести ее здесь не в ее кульминациях, а как раз в самой обыденной повседневности. И не забывайте, что в мелочах тоже иногда прячутся лев, тигр, змея.