Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Роби приехал в Буэнос-Айрес и появился в barcito[193], где он, «колоритный» парень — воронова крыла шевелюра, оливково-кирпичная кожа, губы цвета помидора, ослепительно белые зубы, — почти каждый вечер работает. Слегка раскосый и слегка по-индейски сутулый, крепыш, здоровый, со взором хитрого мечтателя, мягкий и упорный — сколько процентов в нем от индейца? И еще кое-что важное: прирожденный солдат, годящийся для винтовки, окопов, коня. Интересно, сдвинулось хоть что-нибудь в этом студенте за два года, которые мы не виделись? Изменилось хоть что-нибудь?

Потому что в Сантьяго ничего не движется. Каждый вечер в кафе «Агила» высказываются те же самые смелые «межконтинентальные» идеи: Европа уже кончилась, пришло время Латинской Америки, мы должны быть собой, а не подражать европейцам, мы найдем себя, когда мы обратимся к нашей индейской традиции, мы должны быть творческими и т. д. Да, да, Сантьяго, кафе «Агила», кока-кола и эти смелые мысли, повторяемые изо дня в день с монотонным упорством пьяницы, который выставил вперед одну ногу и не знает, что делать с другой; Сантьяго — это корова, жующая жвачку, — то сонное наваждение, в котором всё несется с головокружительной скоростью, не двигаясь с места.

Но мне показалось практически невозможным, чтобы Роби в своем возрасте смог избежать мутации, даже частичной, и в час ночи пошел с ним и с Гомой в другой бар, чтобы подискутировать в более тесном кругу. Он охотно согласился и был готов проговорить всю ночь, видно было, что ему в кровь вошло «гениальное, безумное, студенческое говорение», как писал Жеромский. И вообще, они напоминали мне порой Жеромского и его друзей 1890-х годов; энтузиазм, вера в прогресс, идеализм, вера в народ, романтизм, социализм, родина.

Впечатления от этого разговора? Я вышел разочарованный и обеспокоенный — уставший и развеселившийся — раздраженный и пришибленный — как будто меня окатили водой и показали кукиш.

Этот глупыш так ничему и не научился с тех пор, как я оставил его в Сантьяго. Он завел все ту же — двухлетней давности — дискуссию, будто мы не договорили об этом вчера. Точь-в-точь; я видел только, что он еще удобнее устроился в своей глупости, что стал более высокомерным и категоричным. И снова мне пришлось выслушивать: «Европа закончилась! Пришло время Америки! Мы должны создать собственную, американскую культуру. Но чтобы ее создать, мы должны быть творческими, но как это сделать? Мы станем творческими, когда у нас будет программа, которая высвободит наши творческие силы и т. д. и т. д. Абстрактное искусство — предательство, потому что оно европейское. Художник, писатель должны брать американские темы. Искусство должно связаться с народом, с фольклором… Мы должны открыть исключительно нашу, американскую проблематику» и т. д.

Я знаю это наизусть. Их «творчество» начинается и кончается этими ламентациями. Какая же нищета: людей, которые мне это говорили, я считаю десятками, и никогда я не слышал ничего, что нельзя было бы выразить одним стоном: «мы нетворческие, надо что-нибудь сделать, чтобы стать оригинальными, обрести личность… надо что-то сделать…» И они не чувствуют смехотворности своих сетований. Не знают, инфантильные, что творчество не получают по заказу. Они не ощущают гротескности этого овечьего хора, блеющего о просторах Южной Америки: оригинальность, индивидуальность! Они видят лишь только, что Европа создает, вот и им хочется так, но они еще не сообразили, что желание быть оригинальным — это тоже подражание Европе. Они до сих пор не поняли той компрометации, которая содержится в их риторике, за границы которой они и носа не кажут. Они не чувствуют несерьезности, выражающейся в том, что они «хотят жить собственной жизнью», не в силу потребности как таковой, а только потому, что хотят соперничать с Европой — кто кого! От них ускользает наивность провозглашаемого ими постулата, что, дескать, «мы должны открыть и определить, кто мы, чтобы знать, что нам делать, творить» (разве не наоборот: человек, народ, континент лишь в процессе творчества узнает, кто он таков, творчество идет впереди него). Словом: зависть, комплекс неполноценности, поверхностность, слабость и замешательство.

Пошлость. Даже и не мечтаю переубедить его.

— Ты — europeo. Ты не в состоянии понять нас.

Или такое: ты не улавливаешь, что осознание нашего исторического момента определяет нас в нашем самосозидании и в нашей подсознательной мифологии (потому что все это должно быть, конечно, очень и очень тойнбианское, шпенглеровское, фрейдистское, из Маркса и Юнга, феноменологичное, хайдеггеровское, сартровское, сорелевское). Отчаяние! Его страсть облачается в каждую прочитанную бумагу. Он так набит «мыслями», что потерял вкус, слух, нюх и зрение и тактильные ощущения, еще хуже — он перестал ощущать себя.

Каир, Китай, Бомбей, Туркестан, но и парижские предместья и рабочие кварталы Лондона — все это «думает», все низы мира погружены в такое «размышление». Как же так получилось, что Европа — не географическая, а духовная — до сих пор выдерживает натиск алчных ферментов, у которых одна-единственная цель: прорваться на Олимп или уничтожить его? Все это имеет неприятный привкус: вершина духа и интеллекта, венец развития не может рассчитывать на послушание, уважение и благодарность, а становится предметом страстного желания, дикого вожделения, желающего занять ее место, желающее получать ее почести. Неприятный привкус грязной работы, которая заменяет честные усилия (на это они не способны) микстурой из страстей и лжи.

Пошлость. Невиданная, добавим мы, наивность, для которой «создание новых культур» — простое дело.

Роби толкнул меня в прошлое. В гитлеризм. Помню: точно такое же бессилие, когда, воодушевляя Брохвича-Козловского (в поезде из Вены в Тарвизио), один австрияк[194] упивался крахом прогнившей Европы и грядущим триумфом нового духа. Это было в 1938-м. То же самое бессилие в отношении другого языка, «их» языка. И удивление, что пошлость может быть такой сильной и агрессивной. И неотступное подозрение, что качество лозунгов, истин, идеологий, программ, их смысл, их истинность, не имеют здесь ни малейшего значения, поскольку это служит чему-то иному, тому, что считается единственно важным: собиранию людей, сбиванию их в массу, в массовую, созидающую силу. Ах! Быть не чем иным, как только самим собой, лишь своим «я» — как же это прекрасно! Ясно, недвузначно. Крепко стоять на ногах. Ты ведь знаешь, что такое реальность: это — твоя реальность. Ты в стороне от болтовни, шума, самоупоения, обмана, декламации, террора… В довоенный и в военный период я пережил победу коллективной силы, а также ее поражение и ослабление напряжения, когда снова возродилось бессмертное «я». Постепенно во мне ослабли прежние страхи, а тут снова от Роби повеяло на меня тем же дьявольским угаром!

Открытие отнюдь не приятное. Создается впечатление, что еще раз вокруг плетется ужасный заговор, чтобы схватить тебя и бросить слепым силам Коллектива и Истории. Слова, понятия — всё тогда приобретает иное значение, мораль, наука, разум, логика — всё становится инструментом какой-то другой, более высокой идеи, всё замаскировано, всё стремится захватить тебя, обладать тобою. Какая же это идея? Напрасно искать ее, ее не существует, есть только Сообщество, всего лишь группа людей, масса, некое образование, из массы возникшее и массу выражающее. Я сидел за кружкой пива напротив этого студента, обаятельно молодого и такого беззащитного, но такого опасного. Я смотрел на его голову и его руку. Его голова! Его рука!

Рука, готовая убить во имя детства. Продолжением развиваемой им чепухи был окровавленный штык… Странное существо — с замороченной и пустой головой и с грозящей рукой. Вот мысль, пришедшая мне в голову, пусть она не слишком четкая и не до конца продуманная, но ее, тем не менее, я хочу здесь запечатлеть… А звучало это примерно так: его голова наполнена химерами, а потому — достойна сожаления, но его рука имеет дар превращать химеры в реальность, она способна создавать факты. А потому нереальность со стороны головы и реальность со стороны руки… и серьезность с одного конца…

вернуться

193

Маленький бар (исп.).

вернуться

194

Гитлер.

130
{"b":"185349","o":1}