Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Между тем людей всё прибывало, воскресные экскурсанты с сумками и, несмотря ни на что, их обыденность как-то стушевывала нашу необычность; но тут въехал поезд в громадные пространства железно-стеклянного зала с голубями под сводами, и мы вместе с другими сели в поезд, он и я, и завязли в переполненном вагоне. Свистки. Поезд тронулся. Мгновение спустя поезд выехал на солнце и, ритмично покачиваясь, стал пожирать рельсы. Едем; убегающее разряжающееся пространство, и я уж стал подумывать, что мне делать в этом Тигре, к которому я ехал. Почему в Тигре?!

Почему в Тигре, зачем?.. И почему не до другой какой станции? Воткнутый в толпу, я почти ничего не мог рассмотреть в пространствах между подбородками, шеями, воротниками, но чувствовал, что меня везут в Тигре… почему Тигре?.. и я знал, что во всем поезде нет ни единого человека, который ехал бы, подобно мне, с ним, с этим отсутствием причины, что называется очертя голову (вслепую и вглухую) до Тигре… и с таким багажом, как наш. Действительно изумленный, смотрел я на их лица, такие похожие на нас, и этот факт становился трамплином для безумного прыжка, что мы до Тигре, без оснований, уносимые поездом. Тигре? Что ждет нас в Тигре? Поезд остановился, потом снова двинулся. Я что-то почувствовал… вблизи… какие-то махинации, вроде неявных попыток завладеть… мной… покушения… на меня…

Была какая-то неясность. Невыразительность, темнота, тишина. Он стоял рядом, прижатый. Дело было вовсе не в четко артикулированном агрессивном жесте — нет, ничего подобного, я поймал его скорее на каких-то мелких предварительных телодвижениях: движение руки, переступание с ноги на ногу, робкое, приглушенное движение локтя — может, все это и было естественным в условиях тех неудобств, но мне как-то виделось, что это не он движется, а в нем движется… это что-то, чего я отчаянно боялся, озверевший ребенок, этот его зверь, который, словно шелестящая бумажка, обладает своим движением, подчиняет его себе. И я снова ощутил в нем это движение, слегка похожее на движение плода в матке, и почувствовал присутствие зла, с клыками, когтями, яростного зла. Я снова онемел, поскольку ведь крик ребенка там, в больнице, на самом деле был — так что бред мой был с клыками!

И тогда меня осенило: Тигре — тигр! Что до сих пор мне не приходило в голову! Так это мы к Тигру стремились… и я мог бы над этим рассмеяться до слез, если бы не ребенок в больнице, делающий все реальностью!

Симон снова пошевелился — или, может, в нем что-то пошевелилось — и я бросился в бегство, но в этой тесноте я мог лишь судорожно отодвигаться от него; и так, отодвигаясь всем телом, я влезал в другое тело — в мягкое. Это был толстяк. Огромный, жаркий, лица которого я не видел; я лез со страху в эту его потную, беспомощную, сконфуженную мягкость, в тихую одутловатость, кроткую, добродушную, с гибкими выпуклостями, но гостеприимную, хоть и душную. О, какой же это был закуток!.. в котором я постепенно осваивался, обосновывался… в тепле его рубашки играл его пот — сегодняшний и вчерашний — смешанный с запахом ванили, в кармане у него была записная книжка, на подкладке — нашивка с названием портновской фирмы — SMART, а в одном месте рубашка даже была залатана. Здесь было тихо и хорошо, целых сто миль до той… горящей… проблемы, которая вообще была здесь немыслимой, это было нечто совершенно иное, как другая страна, отдохновение и спокойствие… как на другом конце света. Наконец! Я отдыхал. Мне было хорошо. И тут ужасный удар получил я снизу и по низу.

Говорю «снизу и по низу», хоть это не было просто «снизу» и просто «по низу», а было что-то раздвоенное и сдвоенное — понимаете? — а впрочем, это и ударом-то не было, а какой-то прием, захват, который не был «проведен», а скорее оставался угрозой на моих границах… и тут я вдруг понял, что был использован момент ослабления моей бдительности, чтобы меня по-настоящему укусить! Я испугался. Остолбенел. Моя голова оказалась между его грудью и его пиджаком. Я не мог молиться. Пошевелиться тоже не мог. Крикнуть не мог. Не мог, потому что жуткий крик лез отовсюду и охватывал все, стекая в раздиравшего Зверя, на самый низ! И, вобрав голову в плечи, я неподвижно ожидал его прыжка.

И тогда…

Что такое… что такое… что такое! Что? Хм… Вдруг… что-то такое, как будто кто-то меня в шею щекочет. Нонсенс. Может, кто-то достал носовой платок и дотрагивается до моей шеи? Нет, кто-то меня щекочет. Точно: пальцами по шее…

Недоумеваю. Что это могло быть? Кто?

Толстяк? С какой целью? Все возможные решения — псих, педик, шутник — я принимал во внимание.

Симон? С ума сошел? Даже если бы он сошел с ума, он не смог бы дотянуться до моей шеи со своего места.

Кто-нибудь из стоявших рядом? Может, кто-то из знакомых таким образом хотел дать знать о себе? Маловероятно из-за притиснутости моей головы к Толстяку.

А тем временем чьи-то пальцы легонько плясали у меня на шее.

Я думал: кто? что? Думал. Думал.

Недоумевал: что это за шутка такая, но не было у меня иллюзий, ибо было мне известно, что отсутствие связи между щекоткой и Зверем — самая что ни на есть твердая гарантия их адского сочетания, их заговора, их соглашения, и я ждал, когда Щекотка окончательно соединится с ним, со Зверем, чтобы пырнуть меня, как ножом, и толкнуть в крик неизвестный, пока непонятный, и все еще невыкричанный.

[43]

Пятница

Передо мною Бруно Шульц во французском переводе, представленный мне еще пару недель назад «Арлетой» (поэтессой Сюзанной Арле). Том рассказов, выпущенный издательством Julliard под названием «Traité des Mannequins» (в большинстве своем это рассказы из «Коричных лавок»).

Предисловия. Сначала Морис Надо: «…надо обеспечить ему место среди великих писателей нашей эпохи». Потом великолепное эссе Сандауэра, видать, прекрасно разбирающегося в Шульце, осторожное и глубокое.

Бруно.

Я давно знал о тщательно ведшейся подготовке этого издания; но когда я увидел его, я вздрогнул. Что будет? «Осечка» — или всемирный успех? Его родство с Кафкой может с одинаковым успехом как пробить ему путь, так и завалить его. Если скажут, что это еще один кузен, пиши пропало. Если же увидят в нем своеобразный блеск, собственный свет, излучаемый им, подобно фосфоресцирующему насекомому, тогда он как по маслу готов въехать в фантазии, уже подготовленные Кафкой и его сородичами… и тогда экстаз знатоков подбросит его до самых вершин. И если поэтичность его прозы не слишком утомит, значит — поразит блеском… Но в данный момент, в июле, ничего нельзя сказать, нелегко предсказать судьбу незаурядного произведения в Париже.

К черту Париж! Как же он утомляет — Париж! Если бы не Париж, то я тоже не должен был бы писать воспоминания об «ушедшем друге», я был бы избавлен от этого стилистического упражнения.

Суббота

Трудно говорить о дружбе: в то время, когда мы дружили, мы оба еще не родились. Год 1934-й, <19>35-й. Уяздовские Аллеи. Гуляем. Разговариваем. Он и я — на Служевской[203]. Он, Виткаций и я. Налковская, он и я. В этом «прокручивающемся на экране памяти» фильме я вижу его как чуть ли не чужого, но и себя вижу точно так же: это не мы, это только вступление к нам, увертюра, пролог.

Хочу сразу признаться в своем неприличии — раздражающем и отдающем дурновкусием: Бруно меня обожал, а я его нет.

Впервые он появился у меня на Служевской уже после выхода «Коричных лавок», я тогда был после «Дневника периода созревания»[204]. Хрупкого телосложения, странный, причудливый, сосредоточенный, напряженный, со взором огненным — так и начались наши разговоры, преимущественно на прогулках.

Наверняка мы были нужны друг другу. Мы пребывали в безвоздушном пространстве, наше положение в литературе было пронизано пустотой, наши почитатели были чем-то призрачным вроде apparent rari nantes gurguite vasto[205], оба мы скитались по польской литературе точно закорючка, украшение, химера, гриф.

вернуться

203

Ул. Служевская 3, кв. 4 — один из варшавских адресов Гомбровича.

вернуться

204

«Дневник периода созревания» (1933).

вернуться

205

Немногие всплывают над волнами бездны (Вергилий, Энеида, I, 118).

141
{"b":"185349","o":1}