Литмир - Электронная Библиотека
A
A

[55]

Макс Хольцер, поэт, за столиком со мной в кафе Цунца, за окном освежающая белизна и сонные неоны Курфюнстендамм, он жалуется, говорит, черт побери, куда подевался наш гений, черт побери, ведь столько у нас было людей в философии, в искусстве, тех, которые вообще ничего не желали замечать, кроме самых великих, фундаментальных проблем бытия, а сегодня я спрашиваю, куда подевалась порода тех grand seigneurs[263], наша литература все еще пережевывает войну и Гитлера, продолжает сводить счеты демократии с диктатурой, к этому и скатилась наша гениальность…

Сумерки и автомобили, белизна и автомобили. Хольцер, этот озлобленный потомок Гёте, говорит: Гитлер, да, Гитлер, Гитлер все еще заслоняет панораму, сужает, ограничивает ее, он — та красная тряпка, в которую тычется рогами немецкий бык… Я соглашаюсь с Хольцером, думаю, что гениальность, явившая себя в высших — прошлых — достижениях господ, известных нам по памятникам, этих grand seigneurs германского духа с его ни с чем не сравнимым размахом, сегодня раздражает, мучает, унижает… Göttliche Funke[264], но как быть гениальным, когда столько дел: телефон, радио, пресса, оказание услуг и производство, изо дня в день производство, в котором они словно мухи в паутине… Словно жертвы какой-то непрекращающейся блокады… в разбомбленном, уничтоженном, поспешно восстановленном Берлине, в Берлине торопливом, временном, со стеной, с разбитым прошлым и будущим… на этом острове, некогда бывшем столицей… Этот ликвидированный город требует какого-то колоссального новшества, соразмерного немецкому идеализму, немецкой музыке, но ничего, кроме телефонов, функций, автомобилей, контор и работы, только эта разрастающаяся всеохватная паучья сеть. Часто в семь утра меня будила канонада, со своего шестнадцатого этажа я видел, как в тучах, на красной стороне взрывались зенитные снаряды, видел стену и американские вертолеты, английских солдат, внезапно возрастало напряжение, когда подстреливали очередного смельчака, безрассудно мчавшегося через пустырь, отделявший стену от западных постов. Стало быть, История? А вот и нет, не это в Берлине пугает, здесь пугает спокойное течение повседневных занятий, здесь демонизируют обыденность и мелочь.

А что относительно гениальности? Я спросил его о Хайдеггере.

Ответ его был таков:

— Его влияние невелико, оно ограничивается профессорами, ему еще не простили довоенных связей с нацизмом.

Стало быть, политика.

В кафе нас окружало много движения, много разной деятельности — впрочем, как и во всяком другом кафе — с той только разницей, что в немецком движении и в немецкой деятельности есть что-то железное. Кто-то ел ветчину. Официантки. Вошло несколько человек, движение оживилось, составили столики.

— А эти… Кто они?

— Специалисты.

— В чем?

— Не знаю.

— Ну ладно, а что делает вон тот труп, тот молодой скелет, который сидит с ними?

— Труп?

— Ну да, как раз заказывает джин-соду.

Хольцер не был вполне уверен и ради приличия уточнил: «Какой труп?» — но в конце концов со мной согласился. «Если бы и сидел с ними какой-нибудь труп, — терпеливо разъяснял он, — то следует принять во внимание, что, будучи специалистами, они не вполне присутствуют здесь, и даже можно сказать, что они отсутствуют, потому что в конечном счете если где и присутствует специалист, то только в своей специальности, так что их отсутствие несколько сглаживается присутствием трупа, который, если можно так выразиться, и есть с ними, и нет его». Он говорил медленно, с некоторой сдержанностью, а может, и неуверенностью: я оглядел зал и был вынужден про себя заметить, что все здесь в общем-то и присутствуют, и отсутствуют… потому что, сидя тут за чашкой кофе, они на самом деле пребывали где-то в другом месте, каждый в своей специальности, в своем бюро. Однако в Берлине эта неполнота существования (открывающая возможность миражам, фатаморганам, извращениям и прочим злоупотреблениям), которую я столько раз встречал в Польше, в Аргентине, имела за собой весь авторитет немецкой техники и немецкой работы, страшен сон, да милостив Бог, может, и не были они слишком уж реальны, зато придавали всему атрибуты реальности… то есть были реальны в своем воздействии и нереальны в своем существовании. Кто его знает, может, и так. Или вообще не в этом дело?..

— Вон, — сказал Хольцер, — вон и Хёллерер, ищет нас…

— А вы уверены, что Хёллерер действительно зашел и что он здесь и ищет нас?..

— Разумеется, — ответил он немного раздраженно, — вы же видите, а впрочем, вы ведь прекрасно знаете, что он должен взять нас в университет на Lesung[265].

* * *

Действительно… Вошел Хёллерер, Хёллерер-профессор, специалист, теоретик искусства, главный организатор культурной жизни, редактор влиятельного квартальника «Акценте» и еще какого-то очень специфического издания, посвященного, насколько мне известно, весьма специфическим экспериментальным исследованиям по части подсознательных механизмов речи! Всегда неприлично, когда автор вставляет реально существующих людей в текст, похожий на этот, полуреальный, даже если он осыпает их похвалами, а вставляет их просто для того, чтобы обойтись с ними как ему заблагорассудится, точно Господь Бог, а они становятся его креатурами, не имеющими права голоса. Тем не менее тешу себя надеждой, что мои берлинские друзья Хольцер, Хёллерер и другие простят мне эту выходку (в данном случае тем более грубую, что я был гостем города и гостем Фонда Форда) в соответствии с принципом, что тот, кто знает, что рыбу не едят ножом, может есть рыбу ножом. Хёллерер выпил с нами, а потом действительно усадил нас в машину и отвез на это свое Lesung в район мне незнакомый, какой-то сад, в нем дома и деревья, все удобно, свободное пространство парка занимали машины студентов; мы вошли в большой зал, сели на возвышении. Председательствовал Хёллерер, в президиуме — Хольцер, господин Берлеви, госпожа Ингрид Вайкерт, Клаус Фолькер; перед нами — ряды стульев, на них студенты, прилежные, спокойные головы, аплодисменты. «Что дальше?» — спросил я, поскольку слово Lesung было мне незнакомо.

— Ничего особенного. Прочтете несколько отрывков из своих книг.

— Но мое произношение…

— Не страшно.

— Но ведь я сам ничего не буду понимать… и они тоже…

— Не имеет значения. Вы — иностранный писатель, приехавший в Берлин. С нашей стороны это жест вежливости по отношению к вам, а кроме того, это очень полезно в плане международного культурного сосуществования, не говоря уже о том, что это обогатит и оживит учебный процесс. После этого Хольцер прочтет несколько своих стихотворений и будет дискуссия.

* * *

Я быстро сообразил, в какую ситуацию попал вместе с Хёллерером. Он принадлежал к людям, вызывающим доверие, я не сомневался, что профессор он был выдающийся, организатор прекрасный, немецкая даровитость была заметна во всем его облике, в движениях, в словах… я понял, что оказался в ловких, умелых и опытных руках. Но Хёллерер был насколько профессором, настолько и студентом с веселой душой бурша, потому что когда подходишь к дому, в котором проходит встреча с его участием, уже издалека слышишь доносящийся из окна его громкий студенческий смех. Вот и теперь я ждал этого его смеха, освобождающего от скованности, поскольку, ясное дело, не мог же он отнестись к моей ситуации серьезно, ибо здесь, перед этими студентами, перед этим Lesung, он наверняка понимал всю ничтожность нашего предприятия… Но, в силу типично немецкого разделения ролей, оказавшись перед лицом студентов, он придушил в себе студента и стал исключительно профессором, взошел на подиум, готовый открыть сессию. Войдите же в мое положение. Я был на грани… не столько сил, сколько реальности… Со времени моего отъезда из Аргентины Европа всасывала меня подобно вакууму. Затерявшийся в странах, городах, толпах, я был словно путник, поглощенный перспективами гор. Добравшись до города-острова, до города-химеры, я учуял собственную смерть в польских запахах Тиргартена. Ослабленный этой смертью изнутри, я был вынужден противостоять тайной смерти города, который смерть принес и смерть получил. И вся моя жизнь здесь тоже была затруднена, когда в кафе у Цунца я пытался самовыразиться, дать что-то от себя, когда я принимал участие в многоязычных международных приемах, ужинах, когда я пытался пробиться через странные облака, испарения этого удивительного края, этого театра, уходящего словно гора за облака, с его неразгаданной истиной, с его нерасшифрованным иероглифом. Но одновременно и как бы наперекор — реальность Берлина, реальность каждой сцены, каждой ситуации казалась все более солидной — ох уж эта их способность делать реальность из ничего! Возьмем, к примеру, сцену, которая разыгрывалась теперь: что тут говорить, Lesung пройдет самым серьезным образом, всё, начиная с окон и дверных ручек и кончая головами студентов, говорило о хорошей работе, а уж студенческие головы — прилежные, разумные, спокойные, а тела крепкие, здоровые, все с тетрадочками, да и Хёллерер на кафедре как дирижер! Единственное, на что я надеялся, так это на его смех, и я, Фердыдурке, в конце моего путешествия мог рассчитывать только на его смех бурша, смех студенческий, свободный, всесокрушающий! Куда там! Роли были распределены. Ситуация была под контролем: все делилось на студентов и профессора. Хёллерер со всей серьезностью открывает заседание, представляет меня, я раскланиваюсь, аплодисменты, он дает мне отмеченную страницу моего «Фердыдурки», просит прочесть, я отказываюсь

вернуться

263

Вельможи (франц.).

вернуться

264

Божественная искра (нем.).

вернуться

265

Чтение (нем.).

174
{"b":"185349","o":1}