Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вторник

Еще одно словечко о «Ведомостях». Меня и самого это удивляет и восхищает, но я должен на этот раз признать правоту за г-ном Збышевским: в свое время это издание было источником вдохновения, оно ускоряло ход развития, расширяло кругозор, и заслуги Грыдзевского в этом велики. А что теперь?

Знай, милый друг, Дамон любезный,
Сегодня здесь не рай, а мрак.
Где Зевс с Олимпа правил честно,
Сегодня царствует…

Дорифмуй сам, милостивый государь! Как дошло до такого? Грыдзевский изменил Грыдзевскому, стопроцентное предательство? Надо начать говорить об этом, но не в плане гонения: сегодня «Ведомости» — часовня, музей, общество взаимного восхищения, каталог, альбом засушенных воспоминаний, кладбище, гербарий, уголок филателистов или бильярдистов, анекдот, сплетня, байка, корректура, снобизм, фельетонизм — но прежде всего и главным образом это воскресший и, как выясняется, бессмертный «Варшавский Курьер». К сожалению! На самом деле, есть что-то зловещее в этой посмертной победе семейства Левенталей[173], кто бы только мог подумать! Тот лондонский еженедельник — это всё та же неистребимая буржуазия с Краковского Предместья[174] в самом современном издании. А кроме всего прочего, это еще и Национальный Институт во всей своей красе: здесь триумф наборщика над писателем, читателя над автором, посредственности над талантом, формы, марки, штампа над индивидуальностью, формализма над искусством, организации и бюрократии над полетом, драмой, поэзией и жизнью. «Ведомости» в течение десятка с небольшим лет своего существования сумели настроить против себя практически все то творческое, что есть в литературной эмиграции. С Милошем обошлись неинтеллигентски крикливо, как впору было обойтись с покойником Рабским: ему на голову вылили ушат помоев и объявили «предателем», что, впрочем, не помешало ему сделать для информирования мировой общественности о красном терроре в Польше больше, чем это сделали все номера «Ведомостей» вместе взятые. Кто из лучших авторов сегодня сотрудничает с этим изданием? Но журнал отрезан не только от талантов, он отрезан, и это гораздо хуже, от живой польской мысли. Даже если в эмигрантской среде и имеет место какая-то дискуссия, какая-то борьба, хоть что-нибудь, все равно что, то это происходит в ста милях от «Ведомостей» и разных там конкурсах типа «Кого мы выбрали в Академию Литературы». Я, имея на то право или нет, умело или нет, затронул в моих эмигрантских записках солидный корпус проблем, имеющих для нас первостепенное значение, и не дождался от «Ведомостей» на протяжении десятилетия ни единого серьезного комментария или приличной полемики, если не считать дежурных «рецензий», пусть даже и не слишком ругательных, но мелких, воркующих, по-неумному развязных и часто злобных. Естественно, не следует забывать, что в эмиграции пошлость должна стать нашим хлебом насущным, и что, если речь о критиках, то на безрыбье и рак рыба; а ведь если бы г-н Грыдзевский легче переносил современную польскую мысль и польское творчество, если бы у него не было такой аллергии на все это, то отношения «Ведомостей» с писателями сложились бы более симпатично, а сотрудники журнала постепенно подтянулись бы. Так обстоит дело на данный момент; прискорбно, о чем тут говорить! В Польше «Ведомостями» никто не интересуется, большого политического веса журнал не имеет, с современными творческими усилиями народа или эмиграции он не имеет ничего общего. Единственное, что у него осталось, — это читатели, все еще убежденные, что они безумно культурные, коль скоро подписаны на этот олимпийский орган и принимают участие в конкурсах, голосованиях, являющих собой постыдное свидетельство полной дезориентации, художественного гороха с капустой и интеллектуальной солянки, а также ярким доказательством, что в этом блеянии ягнят г-на Грыдзевского ничего с 1939 года не изменилось.

(…вообще-то надо было выбрать другой момент… а то получается, что я даю им в руки оружие: на самом деле, создается иллюзия, будто мое самовлюбленное и признающее только себя «я» набросилось на них в отместку за Лехоня…)

1960

[35]

Суббота

Около девяти меня разбудил звонок — назойливый — в дверях стоял человек низкого роста в широкополой шляпе и тихо, еле слышно, спрашивал какого-то Дельгадо, агента по продаже земли. — Нет, здесь такие не проживают! — Я захлопнул дверь. Конец. Точка.

И больше не мог заснуть; поставил пластинку с четырнадцатым квартетом Бетховена. Бах? Нет, Бах не… Собственно говоря, Баха я не люблю… Они, современная музыка, когда-нибудь увидят через свои очки, что Бах не был правильным дорожным указателем и привел их к провалу. Вы обожаете его, потому что вас хватает только на математику, космос и чистоту — это ваше бледное лицо астронома! Вы добрались до небес, но вы потеряли землю — евнухи! Влюбленные в Абстракцию, вы забыли, что пение служило очаровыванию самочки, и больше ничего не выйдет из вашей Музыки как таковой, которой вы отдались за неимением ничего лучшего. Конец. Точка. Что касается Бетховена, то мне приелись и эти симфонии; его оркестр не может меня как следует заманить и взять в кольцо, но его поздние квартеты, где звук трудный, эти звучания уже пограничные и даже выходящие за грань… о, четырнадцатый квартет!

Если я слушаю тебя с таким воодушевлением, то ты, вероятно, изобилуешь столь же чувственным влечением к форме, сколь и насилием над этой формой, творимым во имя… я хотел сказать — во имя Духа, но скажу: во имя творца. Потому что когда, о вершина и корона квартетов, твои четыре инструмента то и дело, распеваясь во взаимных сближениях, взлетают к упоительнейшим гармониям и вьются в сладострастных модуляциях, то точно так же строгая и даже грубая и сухая рука то и дело творит насилие над этим блаженством, обрекая вас на пугающие резкости, внезапные скачки и жесткую экономию фразы, направленную в область метафизики, фразы аскетичной, распятой между высшими и низшими регистрами, вслушивающейся в какое-то далекое и высокое осуществление. Вдруг стало тихо. Кончилась пластинка. Точка.

Надо сходить выпить кофе.

в 10 часов (в кафе «Кверанди»)

Пил кофе, ел рогалики. И еще что-то. Когда официант подошел спросить, что буду заказывать, я заметил его руку — тихо, безвольно свисавшую, какую-то загадочную и не занятую работой, — и, не зная, о чем думать, я подумал об одном кусте, который когда-то видел из окна поезда на какой-то станции. Эта рука напала на меня в тишине, вставшей между нами… Точка. Конец. Вот вошли и шумно сели за соседний столик двое мужчин, попросили кости. Я вынул из кармана письма.

«Sandauer est arrivé ici il у a une dizaine de jours…»[175]

«Проезжая Кельцы, я застал пани Реню…»

«Рихтер прислал мне копии своих писем, в которых он растолковывает все проблемы и чудачества этой прозы…»

в 10.45 (дома)

Рука официанта исчезла и больше не появлялась. До тех пор, пока одна мысль Ницше не впрыснула в нее дозу существования — величественного.

Неске, немецкий издатель Хайдеггера, недавно прислал мне его «Essais et conferences», изданную Галлимаром. Книга лежала рядом с long рlау’ем[176] квартета и попала на глаза. Так вот, в лекции о Заратустре Хайдеггер приводит высказывание, которое Ницше называл «самой бездонной» из своих мыслей, — о вечном возвращении; «высвобождающая из духа мести», преодолевающая время — как уходящее, так и наступающее — мысль, придающая становлению характер бытия («Imprimer au devenir le caracter de l’être… telle est la plus haute volonté de puissance»[177]).

вернуться

173

Варшавские издатели, основателем дела был Соломон Левенталь (1841–1902).

вернуться

174

Краковское Предместье — одна из варшавских улиц.

вернуться

175

«Сандауэр вот уж дней десять как приехал сюда…» (франц.).

вернуться

176

Долгоиграющей пластинкой (англ.).

вернуться

177

«Придать становлению характер бытия… вот самая высокая воля к власти» (франц.).

118
{"b":"185349","o":1}