Я не позволю им водить меня за нос — мне знакомо это детство, заигрывающее с Бесконечностью, мне слишком хорошо известно, сколько нужно легкомыслия и безответственности, чтобы гордо вступить на территорию мыслей, которые невозможно помыслить, и строгости, которую невозможно выдержать, знаю я эту гениальность! А этот Хайдеггер в своей ницшеанской лекции, парящий над разными там пропастями, — клоун! Презирать бездну и не мусолить излишних мыслей — вот что я давно решил. Мне смешна метафизика которая пожирает меня.
Интересно, что без малейшего стеснения я могу одновременно быть человеком и Человеком. Раздумывая над тем, отдать ли белье в прачечную, я в то же время являюсь подобием моста оттуда, от первоначал до самых что ни на есть конечных проявлений реальности, находящихся передо мной. Не теряя ни на минуту линии бытовых событий, я являюсь Загадкой бытия, и его гордостью, и его болезнью, и его мукой. Обида человечества. Безумие человечества. Освобождение человечества от пут. Молчание человечества. Тихая рука официанта там, в «Кверанди», — слабая и безвольная. Что она делает там, когда я здесь?
в 11.30
Если бы я не вернулся к руке официанта, она легко растворилась бы в небытии… Но теперь она будет возвращаться ко мне, ведь я к ней вернулся.
12 (у посла)
День из тех прозрачных, с бодрящей жарой, чудесно сочетающий позднюю весну и раннее лето. Парк расстелился зеленым ковром от виллы до самой реки, которая, как почти всегда, неподвижна и ослепительна. Завтрак подали под навесом, на свежем воздухе. Паштетики, потом маленькие и изысканные бифштексы на гренках, кажется, а ля Шатобриан, с артишоками, и сказочные сладкие кремы на холодных фруктах, а к этому — несколько вин, пять лакеев…
Andante scherzo quasi allegretto. Солнечный блеск на кружеве папоротника. Беседа журчит и сверкает. И полномочный посол, амфитрион, играючи обвивает ужом разговора то испанских быков, то ацтекские скульптуры, то парижский театр, то аргентинское мясо на вертеле. Жемчужной росой переливаются лебяжьи шеи кустов, тогда как мы — гости, лакеи — тихо звучим безукоризненным сладкоголосым ансамблем. Нашел посол Франции несколько любезных слов для посетившего его писателя, и сияние сдержанной улыбки осветило уста обоих послов (т. е. его и мои). А ко всему ликеры.
Дипломатическая рука на подлокотнике кресла, пальцы слегка согнуты, но ведь это не эта рука, а та, там оставленная — как точка отсчета — далекий свет в ночи, кипящая пена, ветер, буря, вспученные воды… и открытое море, шум и безумие!
(Рад, что надел не белую рубашку, а кремовую, от Смарта — потому что мы ели в саду, — а еще, что галстук на мне был не слишком яркий, коричневый, одноцветный, скорее некрасивый.)
17 (в машине атташе посольства)
Заглотнула крючок… Что, уже Оливос? Этот старичок, его цвет… У Карла Великого больше общего со мной, чем у Болеслава Храброго… Им придется потихоньку привыкать к попаданию в прошлое революции… Давно не бывал я… у зубного врача… Может, поехать в Тандиль?.. Как же легко сдвинуть мир с места… Просто позвонить…
в 18 (дома)
Снова я в открытом море!
Она все болтала и болтала, беспрестанно. Дошло до того, что подружки взмолились: «Укороти свой язык!» И это вдруг ее больно задело.
Схватила она ножницы, чик-чик, смотрите, злые подружки: язык на земле, а на устах — кровь.
В угловом баре. Семнадцатилетний рабочий разговаривает по телефону с невестой…
…Больница. Правая нога раздроблена, левая — раздавлена и под угрозой гангрены…??? Случайность! Стечение обстоятельств… потому что именно тогда, когда он звонил, перонист Мойя, боевик и террорист, проходил мимо бара с бомбой под мышкой. Неожиданно заработал механизм бомбы. Испуганный Мойя швырнул ее не глядя, а попал в бар и… Ног нет. Языка нет. Об этом я прочел в газете.
Сижу один, на диване с газетой, передо мной посреди комнаты два столика, заваленные бумагами, спинка стула, чехол от машинки, дальше — шкаф. Я был в открытом, открытом, открытом море. Что здесь можно сделать? Сострадание? Я буду сострадать здесь, а они — там… Любовь? Я буду любить здесь, а они — там… Если бы мы так не разминулись… Сильный ветер, темные массы воды в необузданном кипении бросаются и перекатываются, тонут друг в друге; перепаханная ширь, пространство неуемного движения, ни кусочка земли, ни огонька, и только там, там, там, в «Кверанди», та, избранная, рука… к чему она?
Я очень боюсь черта. Странное признание из уст маловера. От мысли о черте я не в состоянии избавиться… Это блуждание жути в непосредственной близости от меня… Что толку в полиции, в наличии прав, в страховках и мерах предосторожности, если Чудище свободно ходит среди нас и ничто не в состоянии защитить нас от него; ничего, ничего, никакой преграды между ним и нами. Его рука меж нас имеет полную свободу, она свободнее всех остальных рук! Что разделяет блаженство праздного гуляки и подземелья, вопиющие голосам мучеников, — что? — абсолютно ничего, пустое пространство… Та земля, по которой мы ступаем, до такой степени покрыта болью, что мы бродим по колено в боли, и это — боль сегодняшняя, вчерашняя, позавчерашняя, боль тысячелетней давности, и не стоит питать иллюзии: боль не растворяется во времени и детский крик тридцать веков назад ничуть не меньше того крика, что раздался позавчера. Это боль всех поколений и всех существ, а не только человека. И наконец… кто вам сказал, что, освобождая от мира сего, смерть может принести вам хоть какое-то умиротворение? «А если там сплошь пауки?» А если там такая боль, которая далеко превосходит все, что мы только можем представить? Мы не очень дрожим перед той минутой, а все потому, что предаемся иллюзорной уверенности, что за той стеной нас не встретит нечто, что окажется совершенно нечеловеческим, — откуда эта уверенность? Что дает нам право так думать? Разве в лоне этого, нашего, света не содержится некий недоступный человеку адский принцип, который невозможно постичь ни разумом, ни чувством человеческим? Где же гарантия, что тот свет будет более человечным? А может, он является воплощением не-человечности, абсолютным отрицанием нашей природы? Но мы в нашем сознании не можем принять это, поскольку человек — и это точно — по природе своей не в состоянии понять зло.
Точка. Хотелось бы верить, что там, в «Кверанди», нет ничего такого, что выходило бы за рамки самой обычной обыденности, а впрочем, у меня и оснований никаких нет для этого предположения… но наличие зла делает мое существование чем-то столь рискованным… столь тревожным… столь подверженным дьявольским козням… что мне трудно было бы хоть в чем-нибудь увериться, тем более что отсутствие данных в этом случае имеет ровно то же значение, что и их обилие.
18.30
Ну и смех с этим Леоном Блуа! Как-то раз он записал в своем дневнике, что под утро его разбудил ужасный крик, несущийся как будто из бездны. Он не сомневался, что это крик души, осужденной на вечные муки, пал на колени и предался горячей молитве.
На следующий день он пишет: «Ах, теперь я знаю, что это была за душа. Газеты сообщают, что вчера умер Альфред Жарри, как раз в этот самый час и минуту, когда до меня донесся крик…»
А теперь для контраста: посмеемся с Альфредом Жарри! Чтобы отомстить Господу Богу, он попросил зубочистку и, ковыряя ею в зубах, умер.
Но я предпочитаю его Блуа, которого Бог обеспечивал «абсолютным» превосходством перед другими смертными. Блуа отлично находил выход своей энергии во Всевышнем.
Средневековый ум, средневековая душа? Во времена Карла Великого роль интеллигенции была прямо противоположной тому, что есть сейчас. Тогда интеллигент был подчинен мысли коллективной (Церкви), а по собственному разумению думал человек простой — думал эмпирически, адогматически — решая практические, жизненные проблемы… Сегодня все наоборот… Освобождение интеллигенции уже больше ничего не… (как хочет коммунизм)… Пора идти к J.