Нет, наше количество никогда с нами не засыпает, куда там сну сморить тварь, рожденную от суммы… оно все кружит и кружит без устали… Сидя на кровати в своей комнате, я все же спрашивал себя: беспокоить нас или успокаивать должен тот факт, что спящих было много (пятеро)? Сон одного, опаснее ли он сна нескольких человек, нескольких десятков или даже нескольких сотен? Звучит, может, и претенциозно, — но не без тайного смысла. Количество по отношению к человеку, позвольте заметить, ведет себя поразительно, поскольку и умножает, и делит одновременно. Разве будет кто сомневаться, что действия пятерых, тянущих канат, в пять раз производительнее действий одного человека. Но вот что касается смерти, то здесь все наоборот. Попробуйте-ка убить сразу тысячу — и вы убедитесь, что смерть каждого из них станет в тысячу раз меньше смерти умирающего в одиночку.
Вот почему меня успокаивало сознание, что они спят и видят сны впятером: ведь тогда и я мог спокойно положить голову свою на подушку и подключиться в качестве шестого номера к их тяжелому, чуткому, блуждающему дыханию. Чем могли мне угрожать ночь и сон, если целительное Количество чутко охраняло меня, растворяя меня в себе. Точно добрая фея! Точно ангел-хранитель! Спокойной ночи! Спокойной ночи! Пора, пора кончать эти излияния души… может, и не во всем ясные. Может, путаные. Немного, может, развязные, раздерганные, рассеянные, распутные… раз… разжиженные, растворенные. В чем, собственно, дело, друзья?! Если бы и было здесь какое-нибудь интеллектуальное распутство. Количество растворит его в себе, как Оно растворяет грехи и добродетели наши. Аминь.
[46]
Пятница
Опять все то же и опять оно же!
Был я с Килофлёром на боксерском матче, бац, бац, колотят друг друга, зал ревет, судья танцует. По всему видно, что матч, но я все же сомневался: а не похороны ли?
Был я со Свечевским на концерте Жоржа Претра. Но если бы кто мне сказал, что это пляж в жаркий день, один из пригородных пляжей, — я бы не смог решительно возразить. А может, автобус?
Выставка Эйхлера. Выставка Грохольского. Да, но что толку, если от них так и несет five o’clock’ом?
Five o’clock. Скорее похороны, потому что на кладбище, и моросило, зонтики, воротники демисезонных пальто, речи, шляпы. Похороны? В каком-то смысле. А впрочем, почему бы и не свадьба?… Трамвай?
Ужин в «Плазе», столики, лакеи, люстры, шутки, вот только вопрос: похороны — пляж — свадьба — матч — трамвай?
Знаю тебя, сила, сводящая все к общему знаменателю. Знаю тебя, basso ostinato, в самом низком регистре существования, слышу твою неумолимую поступь. Вижу тебя, всё стирающее, всё растворяющее Количество, как ты расцветаешь из женского живота!
Вторник
Несколько раз я виделся со Станиславом Вислоцким, директором Варшавской филармонии, приехавшим на гастроли. Разговор исключительно о музыке. Подарочек (как мило с его стороны), ре-минорный концерт Брамса на польской пластинке, оркестр Филармонии под его управлением и с Малцужиньским.
Виртуозы пока еще худо-бедно держатся, хоть их контакты с музыкой фрагментарны и осуществляются через произведения, которые у них «в пальцах» — этих произведений не так много и они не самые новые. Пианист, скрипач, даже если он несет в себе художественный авторитет Бакхауса, близок ремеслу, и это его защищает от передозировки и отравления духовностью. Но там, где музыка приобретает творческий характер и проявляется в полном объеме, господствует бледный испуг. Современный композитор имеет дело с враждебной, и даже разъяренной стихией, он словно птица из последних сил взвивается вверх над паводком. Застой и затопление. Дирижеры, которым велено направить эту стихию в соответствующее русло, одурманены в неменьшей степени. От польских дирижеров-композиторов тоже исходят панические настроения: я говорю о тех, кого встречал в Аргентине (Скроваческий, Пануфник, теперь — Вислоцкий).
Пока речь о профессиональных делах и о соревновании в большом международном матче за то, кто лучше, кто хуже, выдержит ли Польша конкуренцию и т. д. и т. д. — полбеды. Но если музыканта припереть к стенке, то есть к музыке, к чистой музыке, к музыке самой по себе, он начинает биться головой о стену. И в его голосе можно уловить беспомощность кого-то, кто спокойно плыл по реке до тех пор, пока река не остановилась в своем течении, наткнувшись на подводные рифы, и теперь неизвестно, что делать с постоянно разливающейся во все стороны, но в то же время неподвижной взбаламученной массой…
Всё отчетливее видно, что музыканты уже «не выносят» музыки (как и художники — живописи).
Правда, их положение в истории никогда не было, в социальном плане, ни вполне нормальным, ни до конца честным. Если принять во внимание, что человек с достаточно натренированным ухом не в состоянии в общих чертах разобраться даже в произведении с ясной классической структурой, как, например, соната, пока его раз пять не прослушает, общение публики с музыкой в концертных залах следует признать в подавляющем количестве случаев надувательством и мистификацией присутствующих. Сколько раз спрашивал я себя, выходя после трудного концерта: что могли в нем понять эти возбужденные клакеры, если я, разбирающийся в этих материях получше, чем они, вынес с концерта… да практически ничего не вынес. Так что эти концертные сессии, с успехом идущие вот уже много столетий, являются свидетельством, что величественная роль музыки мало что общего имеет со… слушанием.
Однако этот, скажем так, первородный грех музыки, который был во времена Генделя и Гайдна всего лишь грешком, сегодня разрастается в громадную язву, полную отравы. Эта круговерть, тысячи оркестров, залов, армия слушателей, отряды виртуозов, как болиды перелетающие с континента на континент, торжественные заседания, фестивали, конкурсы, армии техников, теоретиков, инженеров, творцов, критиков, кипы книг… и вся эта шумиха происходит как бы за стеклом, недоступная людям, неизведанная людьми, нереализованная в людях. Скандал! Смехотворно! Стыдно! О, женщина, если бы ты только знала, к каким жутким последствиям приводит размножение, ты была бы осторожнее в постели!
Остается вывести из заблуждения тех, кто тешит себя мыслью, что этот спровоцированный количеством скандал ограничивается только социальной ролью музыки. Отнюдь, даже оказавшись на величайших вершинах, там, где, казалось бы, нет толкучки, современный человек обнаруживает на своем лбу позорную надпись: «один из великого множества». О женщина, мало тебе, что ты нарожала слушателей, так ты наплодила еще и творцов! Во времена Баха органистов было меньше, чем сегодня Бахов, причем, с амбициями, превышающими амбиции Иоганна Себастьяна! Зашел разговор с Вислоцким о талантливом аргентинце Гинастере. «Ох, какой прекрасный музыкант, беру его сюиту в Варшаву». — «Какое место вы отвели бы ему в мировом масштабе?» — «Думаю, его смело можно отнести к первой сотне композиторов».
Пусть не заблуждается и тот, кто питает иллюзии, что, дескать, неутомимая плодовитость женщины, отдав человека в жертву количеству, пощадит его произведения, то есть, что настоящие, выдающиеся произведения останутся в своем величии несмотря на растущее количество потребителей и производителей артефактов искусства. Произведение тоже со всей очевидностью неприязненно относится к беременности — музыкальные произведения стали в настоящее время недоброжелательными и даже злобными — они становятся костью в горле, душат. Другие брыкаются словно одичавшие ослы, лягаются, кусаются. Бах был один, а его каталог включает сотни произведений, он был плодовит в высоком смысле этого слова. Сегодня композиторов больше, чем произведений Баха, но все они вместе взятые не родили, наверное, и десятка партитур уровня баховской духовности. Сегодняшнее произведение не хочет рождаться (как будто мстя женщине), воплощение идеи требует все больше усилий, «доведение до уровня» композиции скромных размеров растягивается на годы, когда автор доходит до своего опуса номер двадцать, он говорит «уф-ф!», как будто он только что взобрался на высоченную вершину. Однако стоит заметить, что злобность музыкального произведения противоположна той, которой дышит произведение живописи: в живописи дисквалификация происходит в результате легкости рождения произведения, переходящей в гигантский аборт. Некий художник (кто бы еще помнил его имя), приехав в Буэнос-Айрес утром, за день написал двадцать с лишним картин, чтобы заполнить ими выставочный зал, снятый на следующий день… И продал картины, заработав кучу денег.