Ле Клезио состоит из контрастов: с одной стороны, красота, здоровье, слава, фотографии, Ницца, розы, автомобиль, с другой стороны, темнота, ночь, одиночество, абсурд, смерть. Но самая его большая трудность состоит в том, что его драма становится красивой, привлекательной. Он бунтует, «молодость, не знаю, что это, этого не существует», сказал он в одном из интервью… но он не учел того, что молодой — это не для себя самого, молодым человек бывает для других и через других.
Единственное, что могло бы спасти его, так это смех.
* * *
Надё пишет мне, что напечатает в «Ля Кэнзен» мое аутоинтервью, слегка провокационное в отношении структурализма. Наверняка меня окружают враги. «Nouveau roman français» и «nouvelle critique» меня не переваривают, поскольку везде, где я только могу, я говорю им, что они ужасно нудные. И все же я вместе с этими людьми, мы движемся в одном направлении. Форма.
* * *
Лондонский «Дзенник Польски» сетует: «То, как английские критики обошлись с „Порнографией“, в высшей степени достойно сожаления». Сожаления? Восхищения и наслаждения! Потому что разные выродки в эмигрантской прессе, которым я соли на хвост насыпал (и правильно: первые полезли) могут огрызнуться и сделать печальную мину, что в одной рецензии сказано, что «Порнография» безумна, в другой — что она глупа, в третьей — что она шальная.
А лондонский «Тыгодник Польски» написал вот что: «Дертивурке — так озаглавил свою рецензию на „Порнографию“ критик „Таймс Литерари Саплемент“. Это переиначенное название первого романа Гомбровича должно стать характеристикой его нового романа: первая часть этого неологизма (dirty) означает „грязный“, а вторая (work) — „произведение“. А всё вместе означает „свинскую книгу“ или что-то в этом роде».
Пирс Рид, автор этой рецензии, пишет мне: «Я в Вашем распоряжении, если бы Вы захотели, чтобы я послал опровержение. Но, видимо, не стоит. Ибо невозможно интерпретировать заглавие без связи с содержанием рецензии, в которой говорится, что Вы — один из величайших европейских писателей. Какая грязь! Неужели Вам приходится в среде поляков сталкиваться с такой грязью?»
Ну и что, мужички? Пирс Рид — сын сэра Герберта Рида, заслуженного историка искусства, друг Бертрана Рассела и других знаменитостей. Естественно, в этих кругах, равно как и в редакции «Таймс», джентльмены будут потягивать виски и приговаривать: «Бедный Гомбрович, как ужасно, что в среде поляков он обречен на такую грязь!» Ой, мужики! Вы устраиваете празднования, торжества, тратите кучу денег, чтобы козырнуть культурностью, а потом вдруг выскакивает такая мелочь и приносит вам столько вреда, сколько Коперник с Шопеном и с Малцужинским пользы не принесут.
Легко кичиться Коперниками. Труднее интеллигентно и честно подойти к живым национальным ценностям.
Это еще не всё. Замешательству в английском высшем свете вторило громкое веселье в Варшаве. Тов. Клишко входит в кабинет тов. Гомулки: «Товарищ! Вы уже получили анонимное письмо из Лондона с вырезкой из „Дзенника Польского“?» — «Нет, но вот только что я получил анонимное письмо из Лондона с вырезкой из „Тыгодника Польского“!» — «Прекрасно! Сейчас я пошлю это во все газеты! Интеллектуалы к нам в претензии, что мы не издаем в Польше какого-то там Гомбровича, что мы запретили прессе писать о его гнилом европейском престиже… Хорошо, запрет снят, оба упоминания будут точнехонько перепечатаны, пусть народ знает, что мы правы, если не издаем такие свинские романы, как эта „Порнография“! Товарищ! Эмигрантская литература гнилая, но в эмигрантской прессе есть здоровые порывы!» (Оба пляшут, помахивая вырезками. Музыка. Балет. Конфетти.)
Ну что, защитники польской культуры? А что касается, с позволения сказать, свинства, то вспомню здесь одного поляка, которого я раз застал в глубоком раздумье. Очнувшись, он изрек: «Свинка свинке лижет спинку». — «Что ты имеешь в виду?» — спросил я его. На что он мне в ответ: «Поляков».
1967
[62]
6. VIII.<19>67
Жара (два месяца ни капли дождя) доходит до 28-ми градусов. Каждый вечер с Альп спускается роскошная свежесть, иногда веет и другая свежесть — с моря.
Милош. Его жена. Поселились рядом с нами, на склоне Сен-Поля. Беседы. Прогулки. Не видел его с довоенных времен, впрочем, и тогда видел только пару раз, так что, собственно говоря, я его почти не знал.
Мы подружились сразу и крепко.
Но это было в мае. Теперь я жду приезда из Кьявари Богдана и Марии Пачовских, с которыми тоже будут жаркие дискуссии.
Зуб, сверху, сбоку, с правой стороны, а как будто что-то чешется за ухом.
Ярема поехал в Рим, а Мария Шперлинг-Ярема внезапно стала готовить свою выставку в Нью-Йорке.
С Гамильтоном мы каждый день ездили на пляж в Жуан-ле-Пэн.
Жаляр, Ру, Кристиан Буржуа.
Котя.
Одье, Волль, Бьёрнстрём, Боден, Штольпе и еще несколько голландцев и шведов, да еще один швейцарец. И Эйнауди.
Я разлюбил йогурт и с удовольствием на ужин ем тонкие ломтики красного ростбифа с салатом.
Пиво.
Из поляков мало кто приехал этим летом. Написать в Evergreen, навестить семейство Шарер, сходить к полковнику, интересно, договорится ли Пайпер с Неске, как там дела с Японией, выслать бумаги, разделаться с кучей писем, позвонить в Берлин. И еще эта телеграмма!
7. VIII.<19>67
Я купил стильный шкаф, к нему стильный стол и архиренессансные стулья.
А теперь расскажем, как все было с наградой — Prix International de Littérature[300] — в двадцать тысяч долларов.
Меня уже пять лет выдвигали на эту награду. И насколько первые ее лауреаты, Беккет и Борхес, оба — знаменитости, на все сто казались мне достойными ее, настолько фамилии отмеченных ею в последующие годы попахивали расчетами, мало что имеющими общего с чистым искусством. Моя кандидатура постепенно стала набирать вес, и два года назад я чуть было не получил эту премию за «Порнографию». Но, к счастью, славная госпожа МакКарти голосовала против меня. К счастью! Скольким же я обязан этой замечательной писательнице! Потому что по воле Всевышнего (который наверняка хотел наградить меня за все те заговоры, жертвой которых я пал) премии дали новый статус, придав ей большее значение и вдвое большую сумму в долларах. Ее стали вручать раз в два года, и с десяти тысяч она подскочила до двадцати.
Меня обуяла дикая алчность, когда я узнал из «Ле Монд» об этой реформе.
Но, осознавая всю приватность своей особы, идеально одинокой, чуждой клик, заигрываний, группировок, посольств, с политической и экономической точек зрения неинтересной, я сказал себе словами Императора Всероссийского: point de rêveries![301]
И на этот раз — паф! Попал. Двадцать тысяч. Такие суммы пешком не ходят, так что, ха-ха, куплю себе новую машину!
Сразу после получения премии я посмотрел на список моих литературных врагов (большинство, к сожалению, с польскими фамилиями) и, выхватывая из него наобум то одного, то другого, мысленно наслаждался их отчаянными обидами, их посеревшей горечью.
Единственное, наверное, удовольствие. Потому что в остальном только больше работы, чем чего-то еще, одних только интервью более тридцати. Что касается славы, то она оказалась весьма специфической. Французский критик, Мишель Морт, в прекрасной речи на заседании жюри в защиту моей кандидатуры, в частности, сказал: «В творчестве этого писателя есть какой-то секрет, я хотел бы разгадать его, как знать, может, он гомосексуалист, может, импотент, может, онанист, во всяком случае есть в нем что-то от бастарда, и я не удивился бы, если бы узнал, что он тайно предается оргиям в стиле короля Убю». Эту игривую интерпретацию моих трудов и личности в лучшем французском вкусе раструбило радио и многоязыкая пресса, и в итоге молодежь, сидящая в кафе на площади в Вансе, завидя меня, тихо комментирует: «Смотрите, это тот самый старый импотент-гомосексуалист, незаконнорожденный, который оргии устраивает». А поскольку скандинавская делегация поддерживала меня на том же жюри как «гуманиста», то некоторые материалы были озаглавлены в рифму — «Гуманист или онанист».