Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик.
Какой еще там Генрик!
В округлостях моего кабинета.
[65]
6.XII.<19>67
Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик!
Какой еще там Генрик, говорю я вам, какой Генрик, повторяю!
Скорее Фернандо, с притаившимся в нем Педро!
Владислав? Из которого выглядывает Дионизио?
Внебрачный! А может, даже некрещеный… А если он скажет «нет у меня метрики…»?..
Буйная многоименная чаща вокруг, за окнами, на горных склонах, когда я так сижу себе во внебрачных округлостях моего кабинета!
12. XII.<19>67
Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза!
Из негритянского тропически-отельного сумрака (дыра) проклевывается внебрачность. Туманы. Туманы встают, тянутся, подлезают, просачиваются, сопят, хандрят, хнычут, хандрычут (вот именно что Хандрычут!) в то время как я во внебрачных округлостях моего кабинета с моими непередаваемыми Глазами, которых у меня четыре.
Генрик? А если бы по-простому — Иероним!
Леонард?
1968
[66]
10.1.<19>68
Педро?
Франсиско?
Николя?
Конрадо?
Эстебан?
Мануэль?
Роберто?
Марчело?
Эдуардо?
Луис?
Лусио?
Алехандро?
Бернардо?
Пабло?
Грегорио?
Антонио?
Гильермо?
Фелипе?
Во внебрачных округлостях
моего с Розой
кабинета…
14.1.<19>68
Кризостомо?
Хавьер?
Аксель?
Бартоломе?
Базилио?
Модесто?
Бенито?
Селестино?
Внебрачная
Округлость
каб
ка
[67]
21. II.<19>68
Роза
Округлость
Каб
В округлостях Розы кабинета
Многоименный
Внебрачный
Зачатый
И кружит, окружает и госпожу Леонче вчера тоже спрашивал
Кругл
Каб
25. II.<19>68
Сын внебрачный окружает,
Сына круглая внебрачность!
Розы кабинет округлый.
В нем и был зачат тот сын!
Продаю! Продаю! Продаю!
Продаю за бесценок виллу с ее анфиладой, с солидными верандами и панорамами соснового леса и с округлым рабочим кабинетом!
Продаю сына и Розу со всеми принадлежностями-округлостями…
СРОЧНО НА ОЧЕНЬ ВЫГОДНЫХ УСЛОВИЯХ ПРОДАЕТСЯ ВИЛЛА
Звонить с 15 до 17, тел. 36–850-1.
[68]
29. III.<19>68
Продал за двести четырнадцать тысяч долларов, с окрестностями, с панорамой, с сыном и мулаткой. Ничего не осталось!
3. IV.<19>68
Мне вспомнилось, как я, когда много лет тому назад писал о «Злом» Тырманда[305], начал так: «Тырманд! Талант!» И сегодня я ценю эту поэму в кепке, от которой разит водкой и неудачей, с романтической луной над Варшавой, странным образом поднимающейся из оврагов. Чтение легкое? «Детективное»? Популярное? Чуть ли не бульварное? Ну да! И потому, что это доносящееся из расквашенной морды с дырой на месте выбитых зубов пение не оглядывается ни на кого, не желает быть ни высокой литературой, ни народной, ни пролетарской, а рождается из тривиального уличного вкуса, из genius loci, из фантазии, гуляющее по этим трущобам, словно кошка, потому, говорю я, это произведение по-своему творческое и достойно восхищения. И к тому же жизненное.
Очень возможно, что Еленьский и другие перебирают меру, когда допускают в отношении этого щербатого поэта пренебрежительный тон, каким его в Польше уже попотчевали. Говорите, Тырманд, оказавшись на свободе, утрясает свои личные дела? Даже если это и так, то разве каждый процесс, возбужденный против современного польского строя, не является в то же время сведением личных счетов? Кроме того, чертой Тырманда, как и всех их, сформированных послевоенной Польшей, является отсутствие кристаллизации, они словно взбаламученная жидкость, которая не успела осесть слоями, их лучшие ценности как бы беззащитны, потому что слишком взбудоражены жизнью. Возможно, это не так плохо во времена, когда мы научились слишком хорошо выделять ценности и пользоваться ими. Хласко, Тырманд принадлежат к этому, сегодня, возможно, самому оригинальному и нашпигованному самыми большими личными трудностями течению нашей литературы. Я бы разрешил Тырманду сражаться тем оружием, каким он захочет и как захочет, и следил бы за тем, что появится в искрах этой борьбы, потому что его «Светская и эмоциональная жизнь»[306], хоть она в каком-то смысле сатира и анализ некоего ущербного лирического тенора, но ведь дает понятие о действительности… о некоей специфической польской реальности… и становится необычайно, исключительно характерной. Почему даже некоторые ее слабости становятся силой? А потому, что здесь читатель читает одновременно и книгу и ее автора; ее автор «оттуда», он создан тем, что описывает; связанный со своим описанием невидимой пуповиной, он продолжает оставаться сыном того, от чего отказывается, хоть он и оторвался от него, хоть и противостоит ему. Это ставит на произведении клеймо, удостоверяющее его исключительную подлинность. Это лучше всего видно в самых невинных фразах, брошенных мимоходом, наименее политизированных.
7. IV.<19>68
Я вылил компот.
1969
[69]
Пятница
Удивительно и скандально. Что? «Дневник» Лехоня, том I, который я просмотрел еще раз, повнимательнее. Как возникло это переплетение — неподдельная оригинальность, смешение артистизма, большой впечатлительности, проникновенности с… невежеством, темнотой, узким горизонтом, фанатизмом. Язык прекрасен, и этим языком излагаются тонкие суждения о литературе, искусстве и часто о людях, но тем же самым языком Лехонь высказывает также и свою страшную, невыносимо польскую ограниченность. В интеллектуальном смысле этот дневник как костюм 1939 года, который мы достаем из шкафа и от которого несет нафталином. У Лехоня не было никакого доступа к современному человеку и современному миру, в культуре он потерялся, не имел понятия о сегодняшней мысли, вообще ни о чем таком, что позволило бы ему понять нынешний мир и упорядочить его. Хаос. Темнота. Бездны и туман. Абсолютно поверхностные страсти и раздражения. Годы, проведенные в Париже, стекли с него, как с гуся вода. А когда История выбросила его из Польши, он потонул в широком мире точно так же, как и какой-нибудь барин, лишенный поместья.
Трагизм записок, относящихся к работе Лехоня над романом «Бал у сенатора», комичен. Ничего, кроме наивных «вопросов» типа: появиться Скарге до разговора с Элеонорой или после него.
Как этот затхлый подвал обосновался в нашем духе? Неужели слепота, наивность, невежество стали следствием потери независимости? Но ведь уже Польша саксонского периода[307] была, бесспорно, самой глупой страной Европы, а во времена Ягеллонов[308] поляк плелся в хвосте цивилизованных народов; в то время, когда во Франции были Рабле и Монтень, у нас были Рей и Кохановский. Значит, что? В чем причина? Отсутствие больших городов, «сельскость» Польши? Безраздельное духовное господство приходского ксендза? Конечно, но, возможно, не это самое главное. Возможно, здесь важнее форма, а именно — огрубление формы Европы; искусно изваянная, точно Греция, Европа выливается на польских равнинах в дикие беспредельности России, Азии. Быть переходной страной — непросто!