Мне нельзя, потому что… эти источники бьют стыдом, словно фонтаны! Но есть и внутренний императив: подойди как можно ближе к источникам стыда своего! Я должен призвать к действию весь разум, все сознание. Дисциплину, все элементы формы и стиля, всю технику, на какую я только способен, чтобы приблизиться к таинственным вратам этого сада, за которыми цветет мой стыд. Что же в таком случае представляет моя зрелость, как не вспомогательное средство, второстепенный вопрос?
Вечно одно и то же! Надевать великолепное пальто, чтобы иметь возможность зайти в портовый кабак! Прибегать к мудрости, зрелости, добродетели, чтобы приблизиться к чему-то совершенно противоположному!
Воскресенье
Не выношу Бальзака. Его произведений, его самого. Все у него такое, как я не люблю, не хочу, не могу вынести! Слишком уж противоречит самому себе и как-то так мерзко, глупо противоречит! Вроде умный, а такой болван! Вроде художник — а сколько в нем дурновкусия от самой невкусной из эпох. Толстяк, но покоритель, донжуан, отвратительный бабник. Человек выдающийся, а такая мещанская вульгарность и такая наглость парвеню! Реалист в худшем смысле романтический мечтатель… Но меня, возможно, не должны ранить эти антиномии, ведь я знаю об их роли в жизни, в искусстве… да, но у Бальзака даже антиномия становится толстой, отвратительной, жирной и хуже хамской.
Не выношу его «Человеческой комедии». Подумать только, как самый хороший суп испортили, добавив в него ложечку прогорклого жира или немножко зубной пасты. Достаточно капли плохого, претенциозного, мелодраматичного Бальзака, чтобы сделать несъедобными его тома и всю его личность. Говорят, что он гений, что к гению надо быть снисходительным. Женщины, которые прикладывались к его гениальным телесам, знают что-то об этой снисходительности, во всяком случае, для того, чтобы переспать с Гением, они должны были превозмочь в себе отвращение. Но я не уверен, оправдан ли такой расчет и соответствует ли он естеству. В области личных отношений — а таковы наши отношения с художниками — мелочь имеет порой не меньшее значение, чем заслуженные монолиты памятников. Легче возненавидеть кого-нибудь за ковыряние в носу, чем полюбить за создание симфонии. Потому что деталь характеризует и определяет личность в ее повседневном измерении.
Понедельник
4 февраля сего (58-го) года окончил «Порнографию». Пока что я так это назвал. Не обещаю, что заглавие сохранится. С изданием не спешу. В последнее время в печати появилось слишком много моих книг.
Одна из самых насущных потребностей во время написания этой довольно порнографической местами «Порнографии» — пропустить мир через молодость, перевести его на язык молодости, т. е. на язык привлекательности… Смягчить его молодостью… Приправить молодостью — чтобы он поддался насилию.
Подсказавшая мне это интуиция, видимо, содержит в себе убежденность, что Мужчина бессилен по отношению к миру… будучи только силой и не будучи красотой… а потому, для обладания действительностью, силу сначала следует пропустить через существо, способное нравиться… т. е. способное отдаваться… через существо более низкое, более слабое. Здесь на выбор — женщина или молодость. Но женщину я отбрасываю из-за ребенка; потому что, иначе говоря, ее функция очень уж специфична. Возникают ужасные формулы: зрелость для молодости, молодость для зрелости.
Что же это такое? Что я написал? Не так быстро выяснится, стоит ли чего тот акцент, который я делаю на Духе Молодости и его Проблемах… и чего стоит.
[30]
Воскресенье, Сантьяго-дель-Эстеро
Вчера поздно вечером я добрался до Сантьяго, добрался после многочасовой гонки и тряски — сначала через зеленые низменности Параны, потом напрямик через всю провинцию Санта-Фе, пока наконец (после многих, многих километров, отмеченных быстро убегавшими столбами там, где поезд мчится неподалеку от загадочного озера Мар-Чикита в северной Кордове), итак, пока наконец не открылось пустынное пространство, поросшее карликовыми деревцами, — большое белое пятно на карте, расползшееся на десятки тысяч квадратных километров и означающее, что здесь между далеко отстоящими друг от друга поселениями нет ни единой живой души. Поезд мчится. За окнами вагона, плотно закрытыми от всепроникающего песка, не видно ничего, кроме тощей травы и этих растущих прямо из песка жалких деревьев. Уже ночь, но и сейчас, стоит мне ладонью закрыться от бликов на стекле, все так же мелькают убегающие деревья. Сколько же еще часов ехать и по каким просторам? Не знаю. Я заснул.
Наконец — Сантьяго.
Один из старейших городов Аргентины. Основан Франциско Агирре якобы 23 декабря 1553 года. Начала здешней истории мистичны, далеки и фантастичны, даже безумны — почти как сон. В начале XVI века в населявшие эту землю кроткие индейские племена (а назывались они хурис, люлес, вилелас, гайкурес, санавиронес) ворвался ослепленный мечтами о золоте и драгоценных камнях испанский завоеватель, чья голова кипела от легенд. Маньяки и насильники, злодеи и герои безумно смело нырнули в неизведанное пространство, не ставившее преград фантазии. Четырнадцать солдат, одурманенных байками о городах-сокровищах, отделились от экспедиции Себастьяна Кабота в форте Санкти-Спиритус и первыми оказались где-то в здешних местах, открыв заодно соседнюю провинцию Тукуман, которую сегодня называют «аргентинским садом». Они искали мифический клад, какие-то «дворцовые сокровища». Потом были Диего де Рохас в 1542 году, Франсиско де Мендоса, отправившийся к сказочным городам, которые звались Трапаланда, Юнгуло, Лефаль, за ним — капитан Николас де Эредиа, капитан Франсиско де Вильягра и еще десяток других. Впрочем, это относительно недавнее прошлое уже праистория, смутные начала, растворенные в запутанной, непонятной или неизвестной географии, в скоплении кочевых племен на громадном, холодном и безграничном пространстве, по которому носилась фантазия покорителей, мрачная, упрямая, ожесточенная… и оторванная от Испании, отделенная от нее водной громадой, словно на другой планете, в одиночку, хоть и на коне, который для местного населения был созданьем неизвестным и страшным.
Комнатушка в отеле «Савой» досталась мне скверная, без окна, с дверью в коридор — даже днем надо жечь свет. Я умылся в «персональной ванной комнате», которая изо всех удобств имела только кран и душ. Ужин вполне приличный: прекрасная курица под соусом и графин густого красного вина.
Понедельник
И вот что еще хочу добавить: позавчера, до того как лечь спать, со мной произошло что-то… что-то столь туманно-неясное… столь непонятное, что я просто потрясен…
После ужина в гостинице я вышел на площадь. Сел на лавку в гуще деревьев и кустов, а над головой — раскидистые веера пальм, слегка ошарашенный (ведь я все еще пребывал во влажной зиме Буэнос-Айреса, ведь меня продолжал согревать мой теплый пиджак!) легкостью наряда жаркой звездной ночи, ее смехом, ее обнаженными плечами. Перемена ощутимая: там было строго и холодно, а здесь — чувственно и, казалось, легкомысленно… будто я резко погрузился в Юг (здесь он называется «Север», потому как в южном полушарии).
Площадь, словно карусель, кружила веселой субботней толпой, из которой в меня стреляли огромные глаза… черные, воронова крыла волосы… заливистый смех… танцевальная легкость ног и рук… веселые, свободные и добродушные голоса… Но что это? Что это? Площадь заблестела белозубыми улыбками какой-то далекой-далекой молодежи… словно я не здесь, а где-то в другом месте… моя отстраненность (потому что я все еще продолжаю видеть толпы на Корриентес и слышать гудки автомобилей) отстраняла их от меня, хоть они были тут же, передо мною. Разве что меня здесь все еще не было. А я смотрел на все это так, будто права на то не имел, будто подглядывал…
Тишина звенит в ушах. Немыслимая тишь далеких мест — как в фильме прошлых лет, все звуки немы: ничего не слышно. Звук замер на пороге материализации…