Они оставались частными лицами. И я, всегда старавшийся быть в жизни частным лицом, не мог не порадоваться этому. Граждане мира. Европейцы. Вот только этот крюк в стене, торчащий… вот только этот братский скелет, смерть неподалеку… и только эти руки, это неуловимое преобладание рук… Я опрокинул еще один вискарик! Там, тогда, на любовно-смертельных парадах, из этой молодежи вытащили руки, выставили их вперед, ох, лес рук — опережающих и ведущих вперед… они шли со своими руками… а здесь, теперь, их руки были спокойны, незаняты, это были их личные руки, но тем не менее я снова увидел их прикованными к рукам. Ввергнутых в руки.
* * *
Немецкие руки в Берлине… я уже давно присматриваюсь к ним… эти руки беспокоят тем, что они эффективнее, серьезнее, чем руки других, я бы сказал, что сделанное немцами сделано лучше… Однако абсолютная пустота, смертельная тишина этих рук стали для меня очевидны только когда я увидел их на том приеме, у этих осиротевших молодых людей, в этом городе, восстановленном из руин, без своего лица, городе-острове… временном острове… Никто из них не знал, за что зацепиться. Великая традиция Германии Гёте была слишком скомпрометирована тем, что пришло ей на смену, а лозунги новой Европы оказались недостаточно жизненными. Впрочем, они боялись теперь лозунгов, программ, идеологий, даже морали, этой своей скрупулезной немецкой морали, которая довела их до дьявольских эксцессов. Что же остается? Работа. Я знал, что у каждого из них есть что делать, что-то конкретное: экзамены, контора, мастерская, живопись или литература, производство, техника; они были заняты в производстве, а производя, они преобразовывали, и это пока придавало смысл их существованию, определяло их функцию, роль… в пустоте и тишине рук… в этом ненастоящем Берлине. Я ощутил немецкую молодежь как удар кулаком в окружающий мир для того, чтобы познать себя самоё, ощутил ее как преобразование мира на пути поисков осознания собственного «я». Но сколько уже раз немцы били, как тараном, в мир, чтобы раскрыть эту тайну. Повторю: в общении с ними подавляет сознание, что идет игра по-крупному: народ отнюдь не второстепенный, идущий в авангарде, и поэтому — передвигающийся чуть ли не вслепую, наощупь; он не подражает, а созидает, он первобытный, потому что выходит на первобытные, нетронутые территории, на которых не знаешь не только, кем ты будешь, но и вообще, кем сможешь или не сможешь быть. Ох уж эта их страсть к экзотике, эта их замкнутость (даже — и прежде всего — когда они общаются), их собственное содержание, которое невозможно выразить, их самообладание, смахивающее на сумасшествие, их гуманность, являющаяся предвестием некоей будущей, неизвестной пока гуманности, их «функциональность», благодаря которой пятеро рядовых немцев превращаются в некое целое, которое невозможно предугадать… все это не так просто… Стоп! Стоп! Страшен сон, да милостив Бог! Ибо руки этой молодежи были абсолютно спокойны, это были руки частных лиц, которым только и надо было что жену, автомобиль, продвижения по службе… вот они и работали… просто хотели прожить жизнь поприличнее, вот и всё. Ну а крюк? А труп где-то неподалеку? А лес рук? Так это только мои комментарии.
И в самом деле, было неизвестно, чего придерживаться: ведь я никогда раньше не встречал молодежи более гуманной и всемирной, демократичной и по-настоящему и неподдельно невинной… спокойной… Но… вот только их руки!
* * *
Странно и прекрасно: спокойный ум, осторожный взгляд, пунктуальность, спокойствие, хорошее настроение… и все это бешено мчится, летит в будущее. Немец — раб остальных немцев. Немец подавлен немцами. Они усиливают, подталкивают, разгоняют, окрыляют его. Но все это происходит спокойно.
Я видел их, стоявших друг к другу боком или лицом к лицу, образовывавших немецкую массу, и знал, что «меж собою» они были, пожалуй, безжалостны… а может, всего лишь беззащитны…
Производство! Техника! Наука! Если Гитлер стал проклятием прошлого поколения, то как же легко наука может стать катастрофой для немецкой молодежи. Наука, объединяющая их в абстракции, в технике, может превратить их во что угодно…
Были ли в состоянии эти мальчики открыть и понять свою драму, драму, для которой не было места в их распорядке дня?
* * *
Представим себе, что я спрашиваю одного из них, любит ли он варенье? Он ответит утвердительно. Но если бы он ответил отрицательно, было бы то же самое… Ибо его потребности и вкусы — результат его зависимости от других немцев, следствие той фигуры, которую все они в данное время образуют. Они изменяют свои вкусы между собой…
* * *
Когда на рассвете я вышел на морозную улицу, догорал берлинский Новый год, веселые люди разъезжались в машинах по домам. В город с отшибленным прошлым и будущим… в город, полный бумажников, часов, колец, отличных свитеров… возвратились спокойствие и сон.
Но уже было известно, что завтра город снова начнет работать, на повышенных оборотах, в ускоряющемся изо дня в день темпе. И работа его была солидной, обычной, как ни в чем не бывало, работа, приносящая все более замечательные результаты… здоровая работа… Улицы удобные, обсаженные рядами деревьев, дома крепкие, солидные, дышащие спокойствием… Берлин производит впечатление идущего ровно, уверенно, вот только неизвестно куда. Что они сделают? — спрашивал я сам себя, и слово «сделать» звучало и как «произвести» что-то, так и «сотворить» что-то над собой. Ой, пришелец из пампы, не слишком ли легковесны и поспешны твои суждения? Ведь вся Европа, с момента моего прибытия в Канны, представлялась мне ослепленной работой… я не встретил никого, кто бы не был функцией, шестеренкой в машине, все жизни были взаимозависимы, а агрессивная, безумная гениальность покидала отдельного человека для того, чтобы стать непостижимой вибрацией куда-то несущихся человеческих масс. Гёте? Вместо Гёте — мастодонты заводов, не менее творческих. Вот только подвешенный в пустоте Берлин, обреченный на собственные вибрации, движется в этом направлении на шаг впереди…
За все время моего пребывания в Берлине я не встретил ни одного Гёте, Гегеля, Бетховена или хоть кого-то отдаленно их напоминающего. Наверняка здесь нет недостатка в прекрасных технических талантах, но гениальность — духовная гениальность — по капле уходит из людей в продукт, в машину, она слышится в жужжании приводных ремней, вот там они гениальны… за границами себя…
Их здоровье! Их уравновешенность! Их благосостояние! Как же часто меня это просто смешило, анекдот да и только, исторический фортель: именно здесь, в самом центре катастроф, люди живут самой комфортной жизнью и зарабатывают больше всех. Комедия: из-под стольких зажигательных и фугасных бомб они выбрались наверх как ни в чем не бывало, румяные да еще и с несессерами, с ванными… Возмутительно! Где справедливость… где элементарное приличие!
Однако хорошо было бы понять и запомнить, что этот аскетический и религиозный (даже когда Бога нет) народ раздваивается между двумя чувствами, на две реальности. Чемоданы, несессеры, электробритвы — разумеется, все это их балует и щекочет, но вместе с тем все это их захватывает и увлекает. Куда? Вопрос отнюдь не легкий и не пустяковый. В любом случае следовало бы помнить, что роскошь для них бывает жертвенностью, а мелко-мещанское спокойствие — ожесточенным напряжением, и что когда в солнечный снежный день они останавливаются перед своими витринами, раздумывая, чем бы еще себя ублажить, именно в этот момент где-то в их горах, в их пустынях рождаются давления, лавины, и в потугах, в тяжком труде, в гуле и грохоте, в тарахтении всех шестеренок они делают еще один шаг в Неизведанное.
* * *
Хочется писать как можно дальше от политики…
Возможно, это глупо, поскольку стремительное возрождение экономики Федеративной Республики Германии повлияло на всю Западную Европу и стало и т. д. и т. д. Понятно. А снег идет, кругом бело. Белизна, о которой я почти позабыл, тишина белизны, мягкость обволакивающей белизны, ее настойчивая, медленно опускающаяся, всё накрывающая сонливость… Сон. Сон. Вместо того, чтобы быть здесь внимательным наблюдателем, я предпочел рассказывать свои сны, спать хочется, трезвость моя тоже своего рода сон; порой, когда я как будто отхожу от сна, я начинаю говорить вразумительнее, но сразу же мне на лоб падает одна усыпляющая снежинка, вторая… С тех пор, как я покинул Аргентину, я сплю, и все еще не проснулся. Снег. Сон. Если от меня требуются наблюдения… то пусть уж они будут как можно больше раздерганы сном.