Вот такие особенности моего человека пока приходят мне на ум. И вы хотите все это свести к одному-единственному бунту против социальных форм жизни?
* * *
А еще они иногда высказывают довольно странные претензии. Они (по крайней мере некоторые из них) требуют, чтобы я «решил» им этот мир, уладил его трагические противоречия, преобразовал его в «конструктивный» мирок. Как наивно! Я наверняка не смогу развязать гордиевы узлы жизни. Моя мораль? Но она в первую очередь состоит в выражении моего протеста во имя человеческого во мне, в той иронии, в сарказме, являющихся выражением моего бунта. А во-вторых, — в вере, что все, что нам позволяет лучше расшифровать истинную нашу природу и наше положение в мире, есть наша победа над природой.
Я считаю, что несерьезная литература пытается решить проблемы экзистенции, существования. Серьезная литература ставит их. Проблем экзистенции не одолеет один человек — они решаются (если решаются) в человечестве.
Серьезная литература не для того, чтобы облегчать жизнь, а для того, чтобы осложнять ее.
* * *
Я вынужден бороться с мелочностью читателя. То есть с робким прочтением моих текстов. Могло бы показаться, что они боятся получить содержание во всей его полноте, наверняка не потому, что оно их страшит, а потому, что они не привычны к полным, исчерпывающим содержаниям. Они пытаются насильно сделать из меня еще одну привычную литературу, недаром они твердят, что написанное мною выходит за рамки общепринятого.
Я говорю это не обо всех появившихся рецензиях. Случается и так, что кто-нибудь из критиков позволяет себе в определенный момент и смелость, и размах, а потом поспешно отступает на территорию банальности.
«Транс-Атлантик»? Что станет с «Транс-Атлантиком», который со дня на день должен появиться в Польше? Все, что я пишу, одинаково принципиально и универсально. Даже если бы я захотел, я все равно не смог бы сузить свою тематику, ибо она всегда — человек и мир. Поэтому «Транс-Атлантик» затрагивает и Польшу, а одного словечка «Польша» оказывается достаточно, чтобы в них всколыхнулись все локальные комплексы.
Воскресенье
Читая статьи, я иногда забываю, что я все-таки художник. Читаю и начинаю верить, что я — автор многотомного философского трактата… Ибо в статьях все время идет речь о моих «концепциях» и никогда о моем искусстве.
Большинству комментаторов я ставлю в вину вовсе не отсутствие сметливости. Получив только что опубликованный в эмигрантской печати глупенький фельетончик Януша Ковалевского о «Дневнике», я пришел к выводу, что в самой Польше такой уровень был бы невозможен. А сравнивая эту критику с довоенной, посвященной «Фердыдурке», я вижу, что царит другая атмосфера… времени… Я обвиняю их, как я уже говорил, в робости, в узости взглядов, что, впрочем, объясняется тем, что, в отличие от аристократических западных критиков, они пишут скорее для масс. А еще я вижу ошибку в самом способе функционирования этой критики, в ее настроениях и установках. Колонки, содержащие скрупулезный анализ, который не может быть ни исчерпывающим, ни просто внятным, потому что слишком короток, и в то же время он утомляет читателя, потому что слишком длинен… к чему он? Кому он нужен? К тому же часто лишенный мастерства! Серость польской жизни так и прет из этого натужного, вымученного, кропотливого мышления, которое хочет понять, дать себе отчет, растолковать другим, но не умеет захватить: ему не хватает полета, размаха, шарма, блеска, поэзии, игры. Эта критика словно палец, положенный на звучащую струну, убивает вибрацию. Есть какая-то ошибка в их подходе к искусству, и в дальнейшей перспективе это может отрицательно сказаться на художественном темпераменте народа.
Видимо, это связано с польским «кризисом прекрасного».
Вообще эта критика очень даже comme il faut[128], у нее хорошие манеры: она гораздо больше лишена претенциозности, она более деловая и менее агрессивная, чем бывало раньше… За исключением г-на Киселя в «Тыгоднике Повшехном». Не то досадно, что он называет меня «тип» и что даже название моего романа «Транс-Атлантик» не соблаговолил написать правильно, а то, что все в этой статейке плоско, все — нонсенс, плавающий в бульоне бесцеремонности и того несчастного журналистского куража, который вселяет в фельетонистов какую-то эйфорию, когда надо кого-нибудь приложить. Он сообщает, что «Фердыдурке», а также мой «Дневник» суть «беспрестанные сумасбродные перепевы на тему „Польша и я“». И обвиняет меня в «мессианских и полоноцентрических иллюзиях». Мне приходилось читать о себе много нелепостей, но ничего более ошибочного с начала до конца, настолько ни к селу ни к городу, настолько «конкретно надуманного», как говорят мои аргентинские друзья из группы Concreto Invention… Увы, г-н Кисель, не могу отблагодарить вас иначе, как повесив на вашей груди, дорогой вы мой тип, орден Типчика Вздора блям-блям-блям и ля-ля-ля!
Четверг
В вагоне-ресторане, пять вечера, подъезжаем к Тандилю, который отсюда напоминает Зальцбург. Стройная башенка церкви среди гор. Потоки весенних отблесков льются в пространство, солнце дрожит в воздухе, цвета сменяют один другой на раскинувшихся до горизонта лугах. Погружение в мечту. Тепло… Поезд остановился в поле. Вижу через окно перед собой траву, рельсы, клочок бумаги.
Тягостно! Тысячу раз уже видел это. Тысячи раз останавливался поезд, и я видел: рельсы, клочок бумаги. Прикованный к бумаге, не спускал я с нее глаз, все ждал, когда поезд тронется, а бумага отлетит. Я, бумага и рельсы. Рельсы, я и бумага. Бумага, рельсы и я.
Воскресенье
Сандауэр в Польше защищается, окруженный со всех сторон… Я присматриваюсь к этому из Америки. Мои чувства слегка спутаны тем, что с Адольфом Рудницким я был когда-то, до войны, в довольно близких отношениях: мы начинали вместе, и это нас сближало. Но с другой стороны, дистанция, дистанция лет и дистанция километров — каким холодом обдает она! Я смотрю на Польшу словно через подзорную трубу и лишь в самых общих чертах могу увидеть их бытие там, а это приглашает к беспощадности.
При такой дистанции остается только крупное. Почему же местная перепалка насчет того, что критик Сандауэр разнес писателя Рудницкого таким манером, что почитателям нашего Адольфа показалось: это уж слишком, — почему же эта литераторская буря долетела до меня через Атлантику, ничуть не потеряв в размерах, в то время, как их книги с такого расстояния едва различимы? А как раз потому, что я прочитал ответ Сандауэра «Три раза „Нет!“» в «Жиче Литерацке». Не буду вдаваться в детали спора, не знаю, насколько прав Сандауэр, когда речь идет о Рудницком, — во многом, кое-в-чем, или вовсе не прав — меня наэлектризовал тон его ответа, тон, какого я до сих пор не встречал в их литераторской прессе, категорический тон. Так неужели в Польше наконец начался настоящий разговор об искусстве? Статья великолепная: как будто выставили окно во много лет не проветривавшейся комнате. Это — удар кулаком по фикции. По условной литературе. По условной жизни.
Вот это мне по нраву! Впрочем, я считаю, что главная задача послевоенного польского существования — приблизиться к реальности. Довольно долго жили они в совершенно искусственной системе, как запаянные в стеклянном шаре. Но чрезмерный приток кислорода в систему — отнюдь не равнозначен возвращению реальной игре сил и ценностей, ибо (и это правильная мысль Сандауэра) от прежнего времени осталась некая система, система взаимодействия людей и групп, заинтересованных в том, чтобы удержаться на занимаемых ими позициях, и эта «системность» продлевает паралич и мистификации. Неужели цементом этой системы были лишь амбиции и интересы? А доброта? А сердечность? А разные там чувства и симпатии? Лишь бы только не огорчить? Как знать, может быть, мягкость — это именно то, что придает системе твердость и устойчивость стены, тяжесть скалы.