За плотиком поспевала дикая малина, у купальни барбарис весь завешивался рубинной бахромой, и рябина у беседки верх опоясывалась крупными кораллами.
Прибежавшая в сад Машка, сначала такая радостная, вдруг присмирела и хоронилась пугливо, она чувствовала крылья, трепетавшие у Коли, трепетавшие и готовые улететь, унести ее.
И она схватилась за него, повисла вся.
И они ходили вкруг пруда, вкруг пруда.
И ходили долго, много, горячо прижимая друг к другу одинокие, родные сердца…
И сердце их билось — вырывалось, как отрытый заваленный ключ, и сердце их шепталось веще говором звезд осенних, сердце, перемучившееся тяжкой недетской мукой.
Кто ты?
Все равно, лишь бы жить… жить…
Любите же меня, любите!
Любуйтесь на красу прощальных взоров.
Вся кровь моя при первой встрече, при легком дуновенье смертельной стужи щитом багряным покрыла грудь мою.
Я золотом и тусклым серебром устлала все дороги.
В моих глазах последний жаркий трепет заблистал.
Я ухожу от вас…
Любите же меня, любите!
На небе зори яркие уж зиму возвещают, и слезы, не иссякая, льются из мутной тучи.
Настало время уйти от вас…
Но пусть же мой прощальный взор, и жажды и забвенья полный, безумьем пышет…
Пусть красота идет аккордов грустных земле холодной, цветам увядшим!
Любите же меня, любите!
XX
Осени поздней переменно-дождливые дни. Поздней осени плачи.
Груды ленивых, прогорклых листьев по дорожкам вкруг пруда.
Паутина замерзла.
Подмерзла калина.
В комнатах вставлены серые, скучные рамы.
Окна заложены ватой.
Запах замазки и дыма.
Топятся печи.
Осеннее утро залезает за ворот и холодными пальцами водит
по горячей спине…
В училище сумрачно тянется час.
И сипло кричит прозябший за ночь звонок перемену.
Коля и Женя перешли этим летом в специальный бухгалтерский класс. Им, как старшим, разрешается не выходить на перемене в зал. В классе обычно идет разговор о ночных похождениях; учатся все богатые и состоятельные: дети купцов и фабрикантов.
— Маргаритка, — донесся как-то до Коли перегорелый голос Семенова-«Совы», белобрысого купчика, — знаю! — Сволочь, кожа желтая, в рублевом…
Вошел учитель.
«Сова» зашептал на ухо своему соседу, и лошадиное нечистое лицо товарища затряслось и вспотело…
И загорелись классные стены от нетерпения. И хотелось сейчас же бежать туда, видеть ее. А час тянулся.
* * *
Была суббота.
Суетливые сумерки липли к щекам и глазам уличною грязью. Застрявшее в переулке мутное ненастье лежало безгрезным водянистым сном. Нехотя растворились ставни в домах.
В угольном доме в черном окне масляным пятном прыгал-расплывался подозрительный свет.
Коля пробрался к дому.
Конфузливо спросил Маргаритку.
Сказали подождать.
Вышибало Яков, заспанный и обрюзглый от бессонной жизни, поплевывая, чистил ботинки.
Перечистил одни, перечистил другие, сколько было пар все кончил, отнес. За юбки принялся.
Наконец, вышла горничная, повела в спальню…
Переступил порог.
Маргаритка стояла перед зеркалом в кружевных панталонах, причесывалась.
— Вам что нужно? — не оборачиваясь, спросила она с полным ртом шпилек.
Коля стоял и молчал, стоял и смотрел… и смотрел…
Только ручки одни проворные мелькали в глазах.
Запела тихо и, закрутив косу, подергала плечом, и опять распустила волосы.
На самой макушке белое пятно — лысина — пластырем лежала… Этот пластырь лез теперь в влюбленные глаза.
— Ну? — вдруг обернулась.
— Я к вам.
Коля сказал это резко и твердо, резко и твердо сделал шаг…
Еще и еще.
Вытаращила красные запудренные глаза.
— Деньги вперед! — сухо сказала.
— Я не затем, я…
— Деньги вперед! — вдруг закричала Маргаритка, и хрип тащил из ее горла крики, — вы… хозяйку подводите, оборванцы! Встать по-людски не дадут, жить не дают, жить — не дают.
Задохнулась.
А у него горло свинцом налилось.
И озноб сморщил кожу и сдавил льдом раскрытое сердце.
Раскрытое сердце от боли вскрикнуло.
Бросился, обнял, впился в плечи…
И целовал, целовал бесконечно.
Плесень, соль, слизь мазали губы, душный мутил запах.
— Дорогое, бесценное!
Незабеленные раны сочились; казалось, мясо распадалось, отваливалось кусками.
— Дорогое, бесценное!
— Вон! вон!!! — взвизгнула, задрожав, вся возмущенная женщина и, отпихнув кулаком, сжалась и затихла, как дитя беззащитное.
А он, не смея взглянуть, медленно вышел…
Моросил мелкий дождик.
Всхлипывало месиво грязи.
Разлагались нечистоты.
И пламя фонарей под щипками чьих-то злющих пальцев ширялось по ветру.
И было жгуче-мутно.
Вспомнилась Машка.
— Машка, как она тебя любит!
И два женских образа, шепча, сливались во единый — одно тело, тело покрывалось струпьями, назревающими, сине-красными, и пыхало запахом мази и гниения.
Сердце прогнивало до пустых жил.
* * *
— Маргаритка, — рассказывал как-то на перемене «Сова» отдувавшемуся соседу Прохорову, — сволочь: Кукина болезнью наградила, сволочь…
Коля зажал уши и, не сказавшись, вышел из класса.
Плелся домой.
Казалось ему, заболевала улица.
А на губах ныло.
Огромная язва выплывала из мглы туманно-холодящего полдня, сине-белая, синяя…
И по пятам гналась гнусавая музыка.
И у плетущихся ломовых в телегах между колес и грязью явственно копошилось что-то и пело горькую пьяную песню веселых домов.
Было мутно.
Сердце прогнивало до пустых жил.
XXI
Последний выпускной экзамен, русский, пронесся градовой тучей, но беда миновала.
И Женя, и Коля с пустыми аттестатами, лишенные за неблагонадежное поведение звания «кандидатов коммерции», пришли домой, вошли наверх, что-то сделать хотели, кому-то рассказать, и ничего не сделали, никому не рассказали.
Даже обидно стало: и ждать-то больше нечего. А потом из глубины ночи выплыло одно слово, выплыло и остановилось перед испуганным лицом…
— Нет, — нет, — нет… — спохватился Коля.
* * *
Спустя несколько дней Женя напялил изодранную курточку, снял с форменного картуза герб и пошел в Банк.
И там томительно-неловко ожидал дядю, толкаясь в приемной.
Наконец, приехал Алексей, выругался «для острастки» и велел всякий день приходить Жене вон в ту комнату с ярлычком…
И пошла с этого дня служба.
А Коля ступал к роскошному подъезду старинного дома с колоннами в Воронинском саду.
Лакей провел в классную. Коля сел к окну и ждал.
Ждал.
И, горячась, доказывал себе, что глупо вести себя так, что уж не маленький, и робеть нечего; а чувствовал, что с каждой минутой робеет больше и больше, сжимается, становится маленьким-маленьким.
Потом встал, походил по комнате.
Не раз и не два ловил себя, что ходит на цыпочках, и злился. Принялся велосипед ковырять. Отвинтил колесико…
— А, — ты что? — послышался голос дяди Николая.
Коля вздрогнул.
— Благодарю вас, — начал Коля сипло, невнятно и остановился, потом едва-едва: — благодарю вас, дядюшка… — и опять остановился.
— Что собираешься делать?
Коля молчал, теребил ремень.
— Если ты рассчитываешь поступить в высшее учебное заведение… то не забывай, средств нет. Да, я понимаю, мои дети, да, они могут, но тебе с ними равняться смешно!
Коля покраснел, захолодел, руки было упали… Вдруг что-то большое и непонятное чугуном загремело в ушах, подкатилось к ногам лестницей, и поднялась лестница от сердца вверх.