Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— В восьмом классе показывали яйцо страуса в шестьдесят пудов. Петр Васильевич, физик, едва дотащил. Во какое!

— Ай, ай, ай!

Петя ни слова.

Входя, он бросил Коле «кузит — музит — бук — сосал», состроив перед самым его носом фигурку: пригнул пальцы к ладошкам, большие оттопырил рогами и скоро-скоро зашмыгал мусылышками.

Он мечтает. Влюблен в пятнадцатилетнюю гимназистку, серенькую и пухленькую, исподтишка кокетничающую с мальчишками за всенощной.

Каждый раз, когда гимназистка выходит из церкви, они с фырканьем кидаются в нее воском, норовя прямо в глаза.

Сегодня в кармане нашел обрывышек бумажки, на котором мелким стоячим почерком, почему-то очень напоминающим руку Саши, было написано: «Милый Петя, я тебя очень люблю. Варечка».

Женя налил полное блюдце, уткнулся, дует и тянет.

Палагея Семеновна идет к роялю. На пюпитре появляются истрепанные, замуслеванные «Гуселыси».

Начинается «Ах, попалась, птичка, стой…», «Что ты спишь, мужичок…»

В детские голоса врывается истошный голос Палагеи Семеновны; она закатывает глаза, томно ударяя о клавиши.

Из всех выделяется Петя: нежно-молитвенный дискант, а глаза голубеют и льются. В гимназии — певчим, этим только и берет, а то — беда.

Саша басит, оттягивает катушкой губы, как протодьякон.

Женя подтягивает пресекшимся, бесцветным голоском, застенчиво.

Коля ни звука. Сидит и упорно молчит: он должен казаться больным… и горку без него состроили… горчичник.

У него женское контральто, «орало-мученик», как окрестил лечивший его доктор. И постоянно мурлычет, напевает какую-то бесконечную песню, а вот, — ни гу-гу.

— И не буду, и не стану, — мучается Коля, — сами-то вы…

А петь так хочется: встал бы вот и громко-громко. Слезы подступают и идут, идут… Вдруг вспоминает о табакерке и наверх…

Капля дождевая
Говорит другим:
Что мы здесь в окошко
Громко так стучим?
* * *

— Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось!

— Ах, Коко, Коко, — встречает бабушка, — а мне и невдомек. Все мышиные норки перебрала, думаю себе, не обронила ли грешным делом… Ну, merci тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная.

Часто Коля пользуется забывчивостью бабушки: возьмет вот так табакерку и спрячет, а сам ходит около, смотрит, как та томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и находит…

Возвращается в зал.

А там уж начали новую из новой, в первый раз принесенной, тетрадки: «Грустила зеленая ива, грустила Бог знает о чем…»

Коле стало жалко Палагею Семеновну.

— Операция! — вспоминается ему, — знать, кишка какая…

Молчавшая мать встала и быстро пошла в спальню…

Повторили. И еще раз повторили.

Палагея Семеновна собирается домой.

III

Вечер. Чуть внятны напевы ворчливого ветра.

Саша и Петя учат уроки. Скрипит перо. Мерное бормотанье.

Женя и Коля лежат с бабушкой, тут же лежит окотившаяся на днях Маруська с шестью котятками, и шелудивый Наумка.

— Бабушка, первый декабрь! Наумка именинник!

Бабушка гладит по брюшку кошку и творит молитву.

— Что ты, нагрешник: тварь — пар. А его, паскудника, надо политанью вымазать; истаскался весь шатамши.

Женя дремлет.

Котятки перебирают лапками, сосут.

Наумка запевает.

Начинается длинная сказка.

— Про Ивана-царевича? — перебивает Коля бабушкино «жил-был в тридевятом царстве, в подсолнушном государстве».

— Про него самого, душа моя, про царевича и серого волка.

И видится серый волк, видится так ясно волчья, шаршавая мордочка. Вот входит волк к Ивану-царевичу: весь хвост в жемчугах, улыбается, язык-то красный и острый страшно, глаза горят. «Ну, — говорит, — спас я тебя, выручил, — живи и царствуй; а наград твоих не нужно мне, пойду в дремучий лес». — «Спасибо, — отвечает Иван-царевич, — спасибо тебе, серый волк, вовек не забуду: не случись тебя, — лежать бы мне на сырой земле».

Мед вкусный-превкусный — соты-меды, а в рот не попало…

— Буду большим, — думает Коля, — богатырем стану.

Зажигается свечка.

Входят Саша и Петя. Уроков они не выучили, но тетрадки побросали в лысые ранцы, будто все в исправности.

На столе появляется старое евангелие в черном кожаном переплете с оборванными застежками.

— О страстях Господних!

Бабушка начинает нараспев, медленно…

— И поем Петра и оба сына Заведеева, начат скорбети и тужити.

Тогда глагола им Иисус: прискорбна есть душа моя до смерти: подождите зде и бдите со мною.

И пришед мало, паде на лице своем, моляся и глаголя: Отче мой, аще возможно есть, да мимоидет от мене чаша сия; обаче не якоже аз хощу, но якоже ты.

И помяну Петр глагол Иисуса, реченный ему, яко прежде даже петель не возгласит, три краты отвержешися мене: и изшед вон плакася горько.

Бабушка молитвенно замолкает. Присоседившиеся к ней мальчики замерли. Слышно баюканье ветра, и не потухает горькое слово. Горько так.

— Будь я Петром, никогда б не отрекся…

— Господи, если б Христос пришел…

— И поскорее бы Пасха…

— А там и распустят…

— Двенадцать евангелиев…

Женя прижимается к бабушке, тычется головой к коленям, а над ним шевелятся концы коричневого, горошком платка.

Стук-стук в окно.

— Ангел!

Богородице Дево, радуйся.
Благодатная Марие,
Господь с Тобою…

Пропели, никто не трогается с места.

А отчего звезды падают? — спрашивает Коля.

Ангелы незримые… ангелы падшие… — и вдруг бабушка оживляется: — Саня, — умиленно говорит она, — душа моя, принеси и почитай моего любимого Пушкина. Что-нибудь чудесное…

Саша приносит изодранную «Капитанскую дочку», откашливается и начинает.

Под конец, на месте: «Прощайте, Марья Ивановна! — Прощайте, Петр Андреевич!» — бабушка с Петей тихонько плачут.

В прошлую субботу за всенощной Петя подбросил Варечке записку, на которой стояло его собственное стихотворение:

Ваши очи страстны.
А коса — руно.
Разве вы не властны
Ялику сбить дно?

Наутро за обедней, проходя мимо с кружкой, он, полный ожидания, взглянул… Та прыснула, и только.

— В Сашу влюбилась… А зачем на Воздвиженье смотрела на меня? И письмо это. Знаю, какая…

— Э-х, душа моя, — говорит растроганная бабушка, — какая я была! Лицо лосное, польское, — сам граф Паскевич Иван Федорович…

Пускается в воспоминания, рассказывает о крепостном времени, потом незаметно переходит к богадельне.

— Бабушка, а бабушка! — лукаво прерывает Коля.

— Что тебе, дружок?

— А все же мы тебя, бабушка, из членов Святейшего Синода…

— Вычеркнем, вычеркнем! — загалдели остальные.

— Не имеешь права. Будет. Времена не те…

В чем дело — сообразить не может. Чувствует какую-то насмешку и, пригорюнившись, замолкает.

— Ну, ладно, — сдаются дети, — подождем… пока.

— Ах, Коко, Коко, и всегда-то ты озорной был, задира сущая…

Кормилку твою первую вытурили, с желтым билетом объявилась: гулящая. Поступила Евгения и жизни невзвидела. Бывало, ревмя ревет: все норовишь соски поискусать; как вцепишься, — ни за какие блага оторвать невозможно. А как стал ножками ходить, — годочку тебе не было, — жили на даче, и повадился ты на «кругу» целоваться. Как сейчас помню, Колюшка, впился ты губками в Валю, насилу оттащили, а носик-то ей и перекусил. Потом и себя изуродовал: Господь Бог наказал. Варим мы крыжовник с покойницей Настасьей, царство ей небесное, обходительная, чудесная была женщина, мамашу выходила, ну, и слышим крик. Побежали наверх, а ты, Колюшка, лежишь, закатился, синий весь, а кровь так и хлещет, тут же и печка. Залез ты на комод, да и сковырнулся прямо на печку окаянную. С того самого времени ты и курносый.

72
{"b":"180179","o":1}