Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И каким дорогим и соблазнительным казался вокзал, а те, кого принимал он на свои рельсы, какими счастливыми! И все бы забыл, только бы вон, вон из этой взаимной травли, скуки и ненужных веснебологских дней — полонного терпения.

Николай давал себе зарок жить отдельно, не встреваться ни в какие истории, и не мог выдержать. Нет-нет да и ввернется. Да и трудно было, как-то само собой думалось об общих интересах и о тех событиях, которые произошли с кем-то из товарищей, и, не желая вовсе, становился он то на одну, то на другую сторону. Втюрился, наконец, в какую-то историю сплетническую и нехорошую, и уже всякий зарок пропал.

Оставаясь один, Николай прислушивался к самому себе, ждал нового голоса, который должен был вырасти в этом изводящем подневолье и путанице, и ничего не слышал, — было печально на душе и затаенно. И угнетало предчувствие новых бед и горьких падений.

В покосившемся домике — колонии ссыльных сквозь задернутые белые занавески помигивал зеленый бледный огонек. В домике спорили и решали. В домике в вечерние часы находилось и свое дело и свой путь, своя жизнь и своя смерть.

И приходила не темная, беспокойная, белая — медная северная ночь.

Упоенное зорями небо, казалось, подымало из речной глуби белые ограды, ставило их круг земли Веснебологской. Белый без света выходил месяц, тянулся, как калека, к крохотной одинокой звездочке.

И зоркие птицы, как черные молнии, молча летели еще дальше на север.

И из дневного гомона, дневной суеты, дневного преступления, расстилавшихся над городом, вставала Мара бессмертная, бездольная, проклятая от рождения: корчились все ее члены, перевитые, будто шелковинками, красными нитями незаживающих ран, а заплаканный рот судорожно кривился, и вылетали мучительные вопли из сдав ленного горла.

Выкрикивала Мара безответные обиды, и по миру пущенные слезы, и слезы, тайком пролитые, и слезы, проглоченные под улыбкою, бесприютная, бездольная, отчаявшаяся от рождения.

И казалось, растворялись резные ворота белого Веснебологского собора, выходили в чешуйчатых кольчугах воины, белоснежная рында, парчовое боярство, монахи-опричники и красный палач, а над лесом мечей и топоров сиял драгоценный царский крест Грозного.

В ужасе кривился заплаканный рот бесприютной Мары, рвался из горла убитый хрип. Проклинала Мара грозного царя, проклинала его слуг-чернецов, проклинала красного палача, и мать свою, что зачала и вскормила ее на муку и поругание.

Захлопывались бесшумно резные ворота, подымалось шествие вверх по глубокой реке. Багровел ночной медный свет, заливался небосклон алою кровью.

И подымалось огромное нестерпимо-яркое солнце, неустанное полунощное над спящей землей.

Николай долго не мог привыкнуть к белым северным ночам, не спал целые ночи.

И жгучие желания подымались в его бессонном сердце.

Глава тринадцатая

Суд

Сидеть у окна по ночам, — долго не высидишь, и Николай с утра до позднего вечера шатался по городу. Заходил то к одному, то к другому товарищу, ходил на рефераты, на собрания, участвовал в прогулках за город, — всюду и везде совал нос, слушал и присматривался, вступал в разговоры, морочил для смеха.

Вспомнилась как-то Палагея Семеновна Красавина, приятельница Вареньки, вспомнилась веселая Огорелышевщина и как некролог Палагеи Семеновны писали, схватился Николай за некрологи, и кому-кому только не написал сгоряча!

Ударил некролог по больному месту, и среди ссыльных поднялась целая буря. Собирались и толковали, толковали и обсуждали, пока не пришли, наконец, к единогласному решению.

В первую субботу вечером назначен был суд над Николаем.

Просторная комната колонии, где обычно жили сообща несколько товарищей ссыльных и где находили приют все вновь приезжающие ссыльные, в субботу была переполнена, — сидели и вокруг стола, сидели и на кроватях.

Председателем выбрали ссыльного адвоката Брызгина.

Аккуратно одетый, беленький, покачиваясь на тоненьких ножках, Брызгин говорил не особенно бойко, пересыпая речь свою затасканными остротами и косясь на плохо занавешенные окна.

Прежде чем разбирать вопрос о Финогенове и о его выходках, Брызгин предложил решить собранию: ехать ли всей колонией вслед за высылаемым в уезд товарищем Щукиным или просто выразить губернатору протест.

Щукин, чудаковатый студент, сидел в углу, не выпуская изо рта папиросы, угрюмый и взлохмаченный.

Сначала разделились на голоса, потом перемешались.

Попробовали поднимать руки, но когда пересчитали, оказалось, рук больше, чем присутствующих: не разбирая, одни и те же поднимали и за и против.

Поднялся шум. Говорили зараз. Кричали:

— Едем, едем!

— Не смеет так поступать!

— Позвольте, я был в Сибири!

— Наплевать мне на всех!

— Тише! — прикладывал к губам руку Брызгин и поднимался на цыпочки, лицо его вздрагивало и покрывалось красными пятнами.

Когда же вдоволь накричались, и кое-кто успел высказать и не без подробностей свое мнение, и вопрос казался исчерпанным, заскрипел стул Переплетчикова.

Переплетчиков, известный своей статьей о буржуазности Пушкина и слывший оратором, ни слова не проронил во время последней щеголеватой речи своего противника Андрея Андреевича Курбатова и теперь готовился разнести его вдребезги.

Несколько лиц, плотно окружавших стул Переплетчикова, одобрительно зашептались.

Соглашаясь с мнением Андрея Андреевича, — начал Переплетчиков, растягивая и подсобляя выпученными глазами, — я, господа, так сказать или вообще, выражаясь яснее и говоря проще, хотел бы выяснить и до некоторой степени развить немаловажный или не менее существенный вопрос, поднятый и затронутый Андреем Андреевичем приблизительно до некоторой степени…

Оказалось, что Переплетчиков хорошенько не понял, против кого протестовать: против ли Щукина или против постановления губернатора, и вся его длинная, путаная речь свелась к защите Щукина против губернатора.

Опять разделились на голоса. Опять подсчитывали руки. Опять говорили зараз. И, наконец, решено было выбрать комиссию.

Долго выбирали комиссию и, когда все дело уладилось, и все согласились, запротестовал Рывкин.

Размахивая руками, будто было их у него не две, а по крайней мере целых три, Рывкин говорил против всего и всех вообще: Рывкин слыл за анархиста.

После шумного перерыва обратились к делу Финогенова.

Председательствовал на этот раз редкий посетитель собраний Корюхин, здоровенный малый, бритый, как актер, с трагической морщиной, резко вырисовывающейся из-под нависшей на лоб густой гривы. Пришел Корюхин на собрание отчасти из любопытства, отчасти и потому, что некоторые подробности некролога, за который обвиняли Финогенова, близко его касались.

Насмешливо улыбаясь, развернул Коргохин свиток, испещренный затейливыми строчками с черным крестом вверху — некролог Ивану Адриановичу Дееву.

— «Иван Адрианович Деев!» — провозгласил Корюхин, обводя присмиревшую публику деланно страшными стальными глазами, и начал некролог, — «Деев умер! Деев Иван Адрианович… „Деев, пиши!“ — не раз говаривал прикованный к постели злым недугом Корюхин. И Деев писал, в записную книжку записывал. Как сейчас вижу его вытянутые тонкие ноги, розовую сорочку и темно-желтые ботинки, вижу лицо его, издали напоминавшее портрет Канта… с бородою. Он не любил ничего неясного и неопределенного. „Пардон-с, пожалуйста! — говорил покойный, морщась и прижимая левый кулак к груди, когда заходила речь о постулировании абсолютного, — все это бессодержательные слова, Leere Worter!“ И тут же приводил какое-нибудь латинское изречение, украшая его излюбленным всеми философами сравнением: о ванне и выплеснутом ребенке… Помню нашу встречу: покойный лежал на диване в ожидании чаю; в руках его была книга… кажется, он не спал. Помню незабвенные прогулки у стен древнего собора: покойный так настойчиво требовал признания бытия дьявола. Наверно, тут-то и созрела его знаменитая работа: Так что же это такое, черт возьми? Обладая даром ясновидения, покойный как-то поздним вечером, не дойдя до Золотого Якоря, споткнулся и упал. А когда затворилась дверь отдельного кабинета, попросил чаю стакан без лимона. Отличаясь трудолюбием, покойный тихо скончался за переводом с немецкого».

58
{"b":"180179","o":1}