Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Николай, скованный с «Чертом», глазеющим куда-то за звезды и жутко вздрагивающим, вдруг вспомнил Алексея Алексеевича, вспомнил театр, «Тучки небесные», но надорванные мысли спутались и разошлись; и осталась одна эта ночь, теплая, майская.

Так прошли они за город с полем и огородами, и едва уж мигал вдогонку тюремный фонарь, ненавистный и злой, как цепной пес.

Сразу открылся шум, и конвойные подтянулись, хотя публики еще не было.

А идти стало тяжеле: камни задевали и резали ноги, на перепревших пальцах зажглись ссадины, и обувь давила и теснила.

Феня-Феня-Феня-я
Феня — ягода моя!

— раздирая гармонику и приплясывая, шла навстречу пьяная пара.

Женщина высоко обняла его за шею и, наваливаясь всем телом, жмурилась и причитала, а он без картуза, красный с ели лающимися волосами на лбу, здоровый..

И с сохой и с бороной,
И с кобылой вороной!

— долетел последний, почему-то грустный голос замирающей гармоньки.

И это счастье, брызнувшее в лицо пойманным бродягам, взорвало глухое неясное желание и заострило, распалило несчастье это.

Угрюмо молчали.

Поравнялись с «домами».

В окнах было уж слишком много света, и заливалась, пилила скрипка.

Незанятые женщины толпой сбегали с лестниц и что-то кричали и махали руками.

Яркий цветной фонарь освещал их, и обнаженные их груди росли, колыхались и были везде и всем, были нарядом и лицом, и глазами, и голосом.

Пахнуло чем-то парным, гнойным и раздражающим до боли… и они, такие красивые и богатые, казались родными и самыми близкими.

— Сволочи! — пронесся вдогонку отчаянно хохочущий голос, — сволочи!

Прокатился экипаж — один, другой. Извозчики трусили. Прохожие по-разному проходили мимо — грустя, чуть подвигаясь, и убито, и махая руками, надорванно раскачиваясь, и бешено, но каждый шаг их с твоим сливался и, пропадая, отрывал кусок за куском от твоего сердца.

Они жили на воле.

С шипом, дразня мелькнул голубенький огонек битком набитого трамвая.

Фонари зажигали.

Из лавки выскочил мальчишка, сунул конвойному связку черствых баранок и шмыгнул обратно.

В окне бородатый старик осенил себя большим крестом и строго пожевал губами.

Старушонка-нищенка трясущейся рукой положила копейку, перекрестилась и горько заковыляла: сыночка вспомнила.

Улица, вырастая в волю, в жизнь, какою и они когда-то жить хотели, какою будто изо дня в день жили, тянула и рвала душу:

— Не все ли равно? — Да, не все ли равно! — будто шептал кто с этих снующих мостовых, и кричал из каждого камня высоких, согретых огнями зданий и звал и мучил скованную руку.

И воля и нищета вставали распутным кошмаром, сновали разгульные дни, что сплющивали человека в лепешку, тащили в прорубь, гнули в петлю.

Николай вздрогнул.

Из-за домов, где должен был выступить красный флигель, высовывалось теперь черное что-то.

Прощался он с домом:

— Никогда я не увижу тебя!

Прощался он с прудом:

— Никогда я не увижу тебя! Я жил с вами, я любил вас…

Вошли в вокзал, белый, холодный, и суетный. Новенькие блестящие паровозы, огромные закопченные трубы.

Отделенные конвоем от публики, они расселись на самом краю платформы.

Аришка грызет сахар, и рожица ее осклабляется.

И отрезанные, другие, чужие тем, расхаживающим где-то тут, рядом, они, как свободные, как в своих углах, благодушно распивали стакан за стаканом.

— Васька, а Васька, как же это тебя угораздило? — лукаво подмигивая, обращается к мальчонке весь заостренный и насторожившийся беглый с «Сакалина».

— В Америку! — робко отвечает Васька.

Все они хорошо знают, как и что, рассказывал он про эту Америку тысячу раз, но все же прислушиваются, и непонятным остается, как он, этот Васька, идет с ними, живет с ними, ест с ними.

— Ах, ты, постреленок, в Америку! Ишь куда хватил шельмец!

— До Ельца добежал, — начинает Васька, — а там поймали и говорят: ты кто такой? а я говорю: из приюта, а они говорят: как попал? А я говорю: в Америку. Потом…

Тут Васька отломил кусок булки и, напихав полон рот, продолжает:

— Потом, в остроге, я говорю надзирателю: есть, дяденька, хочется, а он, подождешь, говорит, а скандальники увидели, булку дали, чаем напоили, один, лысый, говорит: хочешь, я тебе яйцо испеку… Я еще булку возьму! — и снова тянется маленькая, грязная ручонка, и Васька сопит и уписывает.

— Да как же ты убёг-то?

— В Америку?

— И не забижал никто?

— Нет! — протягивает Васька и задумывается.

— В Америку, говорит начальник, в Америку бежишь, сукин сын… Я еще булку возьму!

И смуглое личико Васьки сияло теплющимся светом, и истерзанное перепуганное его сердечко качалось и трепетало в надорванной грудке.

— Второй месяц иду…

Николай прислушивался к этому мечтающему маленькому голосу и невольно искал глазами в толпе любопытных…

Вдруг выпрямился, рванул «чертову» руку, наклонился.

Да, он не ошибся: за стеной конвоя и жандармов стояли Петр, Евгений и Алексей Алексеевич.

Хотел Николай прорвать эту цепь, вырваться из этих сжимающих рук, сделал шаг, другой…

Вдруг с резким свистом и шумом, шипя и киша бездной горячих, стальных лап, подлетел поезд и заколебался, перегибая длинный, пышный хвост.

И сразу что-то отсеклось, и крик смешался с равнодушием, и жгучая тоска приползла и лизнула сердце пламенным жалом, и что-то тянущееся, глухое и безысходное заглянуло прямо в глаза своим красным беспощадным глазом.

— По местам! — закричал конвойный.

А он засохшим от боли сердцем прощался с домом, прощался с прудом.

XI

Зеленый огонек потух. Давно уж замер шум и стук колес, и людный опустел белый, неприветливый вокзал.

Петр, Евгений и Алексей Алексеевич все стояли.

И только когда сторожа принялись подметать платформу, и медленно подкатил товарный поезд, они вышли на путь и пошли по шпалам.

Шли они угрюмо и молча. Было на душе столько сказать, но тот, к кому рвалась душа, не мог услышать.

А как он дорог им стал, как необходим теперь, как близко чувствовал каждый его биенье в биеньи своего сердца.

Он был для них светом в этих сумерках полной лишений жизни и вдохновением, когда серость буден заваливала своими отупляющими мелочами, он был для них той радостью, какая живет у несчастных к подрастающему ребенку, надеждой на какой-то новый, лучший мир, который придет с ним.

Так им всем представлялся Николай.

Вся их жизнь вместе прошла, вместе росли, вместе выросли, голодали, мучились, себя открывали, чувствовали.

Не надо было говорить, он все угадывал, проникал душой в душу и окружал сердце взором, который болеет и любит тебя.

И, вспоминая свои отдельные минуты, которые глубокой бороздой в душе полегли, каждый чувствовал на них его прикосновения.

— Почему жизнь у нас отрывает самое дорогое? — заговорил Алексей Алексеевич.

Бешено во весь дух с оглушительным звоном промчался мимо весь трепещущий поезд.

Земля колебалась.

И не было ответа.

Уж забелел монастырь; мост кончался.

Теперь надо было спуститься с крутого откоса.

И они, как когда-то в детстве, выстроились в ряд и разом наперегонки пустились и, не передыхая, вбежали на монастырский холм.

Шли по знакомой стене.

Около каменной лягушки остановились.

Безобразные, заплеванные бельма, освещенные тихим красным лучом белой башенки, беззвучно плакали.

— Не зайти ли к Глебу? — предложил Евгений, — давно мы у него не были.

Но было уж поздно, решили в другой раз непременно, и об Николае сказать надо, старец так любил его.

Пошли быстрее, от дома уж недалеко было.

101
{"b":"180179","o":1}