— У-у! — вырвался отчаянный раскаленный вопль, и огненный язык палил все слова, и не было больше слов на языке.
Ворвался к Александру.
Александр на пороге стоял, торопился уходить куда-то.
— Куда ты?
Стояли молча, глядели друг на друга.
Ничего не видел, только эти глаза, которые знали его… — помнишь! помнишь! — и другие, притуманенные, темные.
Там внутри… живые… пели песню.
Песнь песней:
— Приди ко мне!
Вдруг Александр обнял брата и крепко-крепко поцеловал, будто прощался…
Кто-то взял Николая под руку и усадил в кресло.
Сидел в приемной.
Боялся пошевельнуться.
Сгущавшийся сумрак глаза застилал.
Зажигали лампы.
Огромный письмоводитель с бельмом на глазу муслил языком конверты, прихлопывал их широкой ладонью и что-то приговаривал.
И представилось Николаю, будто лежит он, как в детстве, под диваном, смотрит сквозь пустую звездочку, прожженную папиросой на оборке.
— Плямка… Плямка… Плямка…
Старая-престарая старушонка в белом чепце с подносом вошла.
Прасковья, нянька, сказала:
— А Митя умер, в Пруду потонул.
И плакала сморщенными, добрыми исхлестанными глазами. И опять:
— А когда вы были совсем маленькими, встретили мы на дворе дядюшку, а вы кулачки сжали…
— Хочешь, я сию минуту взлезу на шкап и оттуда вниз головой брошусь, хочешь? — услышал голос Петра.
— Пророки огонь низводили… ну а мы… червячки… старика и комар затопчет.
— Придет весна…
— Да жить-то мне незачем, батюшка, для чего мне жить?
— Плямка! Плямка! — затрещал телефон, и где-то на весь дом зазвонили и захлопали…
Хлопали дверьми и шумели.
И тихий сон, охвативший на миг, голос, прижавший к груди и возносивший на теплых руках по тихим ступеням, рассекся.
Николай вскочил, опрокинул кресло.
Трескотня и крик звонков иголкой кололи мозг.
Высовывалось из двери бритое лицо лакея, подозрительно оглядывало и скрывалось.
Письмоводитель на цыпочках вышел.
И Прасковьи не стало.
И настала страшная тишина, только где-то за дверью, за стеною, шаги, только шаги… взад и вперед… взад и вперед…
Да еще что-то…
Вдруг понял… Сейчас арестуют.
— Я уйду! — Николай бросился к окну, схватился за раму…
И тотчас посыпались стекла.
И стекла визжали, звенели… звонили…
.
Но кто-то стальной навалился и душил… звякали шпоры…
Звякали шпоры:
— Не уйдешь… не уйдешь…
XXVI
Пришла ночь звездная, шумно-весенняя.
А вкруг монастыря, как единая свеча, пылали свечи — не расходились; как половодье, шел народ, гудел.
Сбили полицейских, сбили лошадей, разогнали монахов, проломили чугунные двери…
Ужас и отчаяние кричало в крике бесноватых, и ужас шел чумой.
Они расползлись по кладбищу, унизали собой кресты, забирались в склепы, разрывали могилы, они — с закушенными от боли языками, в разодранных одеждах.
Запеленутое в схиму тело старца костенело, а прижатые к измученной груди руки просили:
— Прости им!
Какая-то женщина в венце развевающихся русых волос, полуобнаженная, билась о подножие катафалка и кричала:
— Глеб, Глеб, не мучь меня! Выйду, выйду… А куда я из тебя выйду?
А с кладбища через окна влетал-надрывался вопль:
— Не пойду, не пойду…
И кто-то темный, печальный, попирая лягушку у белой башенки старца, взвывал:
— Пропал я, пропал… Он мучит, сжигает меня! Выйду, выйду!
И тосковал в своем царстве.
Отчего ж не могу я молится Родному и Равному, но из царства иного?
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко. Люди и дети и звери мимо проходят, мимо проходят скор-чась, со страхом.
Я кинулся в волны, в волны земные.
Ты мне ответишь?..
Ты сохранила образ мой странный и зов в поцелуе?
И ушла с плачем глухим в смелом сердце.
Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — Я отравляю.
Даже и тут одинок:
Слышу тоску и измену и холод в долгих и редких лобзаньях.
А сердце мое разрывалось.
Каменщики разобрали стену фамильного склепа Огорелышевых.
Улыбались черепа злорадной улыбкой — поджидали родного… сына и брата, звали на пир.
На пир из глуби оживающей земли ползли жирные белые черви, загребали мохнатыми цепкими ножками.
О. Иосиф-«блоха» лампадки чистил.
Пришла ночь звездная, шумно-весенняя.
Не расходились.
Как половодье, шел народ и гудел.
Запрудили весь двор черные люди.
И трещал ломкий лед на белом покинутом пруде, стонали гвозди под сапогами, притоптывался грунт разрушенного дома, где когда-то жили Финогеновы, и три длинных облупленных трубы с высовывающимися кирпичами торчали, как три креста — виселицы.
Подъезжали кареты к освещенному белому дому.
Опущенные белые шторы вздувались.
Лежал старик в высоком золотом гробе спокойный и тихий.
И был вокруг гомон, как на свадьбу.
Прыгал огонек в решетчатом окне высокой тюремной башни у Николая.
Длинная тень из окна по стене падала… А вдоль стены по тени, как часовые, шагали Петр, Евгений и Алексей Алексеевич.
Далеко от Камушка до сахарного завода и от Воронинского сада до Синички и от Синички через пустырь до Андрониева и от монастыря до красного острога и дальше до края света, напоенное кровью, разливалось жаркое зарево.
Тосковал Дьявол в своем царстве.
И кричал страх из слипающихся, отягченных сном людских глаз.
И, пробивая красные волны, гляделись частые звезда.
А там за звездами, на небесах, устремляя к Престолу взор, полный слез, Матерь Божия сокрушалась и просила Сына:
— Прости им!
А там, на небесах, была великая тьма…
— Прости им!
А там, на небесах, как некогда в девятый покинутый час, висел Он распятый, с поникшей главой в терновом венце…
— Прости им!
Приложения
Предисловие к четвертой редакции
Подорожие
История моего «Пруда»
«Пруд» — мое первое произведение. Написан в Вологде (1902–1903), но в него вошло — все лирические вступления — из ранее написанного еще в Устьсысольске (1900–1901). В 1-ой редакции с некоторыми редакционными пропусками — увы! меня до сих пор редакторы цензуруют! — «Пруд» был напечатан в ж<урнале> «Вопросы Жизни», Пб. 1905. Встреча была дружная — не было журнала и газеты, где бы не было отзыва — везде выругали.
Несмотря на изустное заступничество — несмотря на слово П. Е. Щеголева, Н. А. Бердяева, В. В. Розанова, Льва Шестова, Е. В. Аничкова — я не мог найти издателя. Последняя надежда Пирожков — и Пирожков не согласился! И только в 1908 г. взял меня под свою руку С. К. Маковский и в издательстве «Сириус» (С. Н. Тройницкий, А. А. Трубников, М. Н. Бурнашов) вышел «Пруд» отдельной книгой с обложкой М. В. Добужинского. Это II-я редакция «Пруда». Изд. Сириус. Пб. 1908.
«Пруд» отпугнул «странностью» и «непонятностью», теперь совсем не странной и вполне понятной. Правда, у меня не было ни «серебристой дали», ни «истомы зноя», ни традиционных «вальдшнепов», я, по пылу молодости, наоборот — хотел все обозначить по-своему, назвать каждую вещь еще не названным именем. И в построении глав было необычное, теперь совсем незаметное: каждая глава состоит из лирического вступления, описания факта и сна; при описании же душевного состояния — как борьбы голосов «совести» — я пользовался формой трагического хора. И само собой, как тогда говорили, «наворотил!».
Через год после выхода «Пруда» в Сириусе я попал в еще горшее положение: «Неуемный бубен» — последняя надежда, как тогда Пирожков — был отвергнут редакцией Аполлона, хотя устно — и И. Ф. Анненский, и Вяч. И. Иванов, и С. К. Маковский, и Н. С. Гумилев, и М. А. Кузмин, и Е. А. Зноско-Боровский выражали мне только сочувствие. Все издательства отказались издавать — от Горького («Знание») до Андрея Белого («Мусагет») — ну, никуда!