И этот «Блуд» был поджигающей искоркой для воспоминаний и рассказов вообще.
Поглаживая одной рукой бороденку и размахивая другой, упившийся о. Никита приходил в неописуемый азарт и в заключение всякий раз ронял рюмку. Глупо-забавный стон разбитого стекла покрывался хохотом, и хохот разлетался далеко за. ограду.
— Монах — дурак! — Монах — дурак! — бессмысленно высвистывал скворец, выпрыгивая из-за перегородки.
Финогеновы принимались приветливо. Подростков братия особенно любила. Кругом глушь, о жилье и помину нет. Зимой белый снег да черные деревья, да колокола.
Устав — скитский: женщины в монастырь доступа не имели, за исключением каких-нибудь двух-трех праздников.
В монастыре много жило мальчиков-монашков, составлявших удивительно стройный хор…
— Есть у нас Сарра, — ухмыляясь, подмигивал о. Никита, — бестия… Да. Голос херувиму подобен, а лик блудницы… Иероним с Нафанаилом из-за мальчонка намедни поцапались… Хе-хе-хе…
Прискучивал монастырь, сосало под ложечкой, — домой возвращались.
Настигни ночь — долго в дверь приходилось стучаться.
— Кто вас разберет, девушка? — спросонья встречала Прасковья, высовываясь головой в форточку, — может, вы и воры, аль разбойники…
Маменька, отопри Христа ради, — просил Прометей, — голубушка, жрать больно хочется!
— Мало што. И кто об этакую пору шатается? Слава Богу, не постоялый двор! Прими, девушка, копеечку и иди подобру-поздорову.
Только когда подходил Прометей к самому носу матери и начинал вертеть лицом и ощериваться, — нянька узнавала и шла отпирать…
Проспавшись, с утра садились играть в «Короли».
Вместо бабушки Анны Ивановны постоянным жильцом была Арина Семеновна-«Эрих», сестра Прасковьи.
В очках, беззубая, поводила она табачным носом, выискивая всюду и везде одни непорядки. Нюхала здорово.
За картами плутуют, задирают, ссорятся.
— Институтка, — подтрунивает Прометей над теткой, — подвали, брат!
— Шестерка, — шипит Эрих.
Последним чином всегда остается Прасковья, над которой долго и много смеются.
Убито вздыхая, огорченная, садится она за штопанье, а штопанья с каждой стиркой прибавляется корзина за корзиной.
Вечерами отправляются в церковь к храмовому празднику,
Там время проходит весело: с усилием протолкавшись сквозь давку к амвону, возвращаются к паперти и, измученные, толкутся опять к амвону.
Стараются давить на ноги и пихать кулаками под что ни попало. Переругиваются.
— Бешеные! — огрызаются молящиеся.
По четвергам и понедельникам ходили на бульвар музыку слушать.
Приходили туда спозаранку, когда, кроме одиноких пар да ребятишек, копошащихся в грязновато-сером сыром песку, никого не было.
И только когда скрывалось за дома солнце, набиралась публика; все аллеи затоплялись, и двигались, и двигались гуляющие куриным шагом, пыльной стеной взад и вперед.
А ночь зажигала по мостовым каплей своих светильников-звезд тусклые фонари и пластом залегала над дремлющим днем, отравленная и непокойная.
Все перемешивается, срастается в шумяще-крикливое, расползающееся тело.
Мальчишки, унизывающие все выступы и карнизы эстрады, гикают и свистят.
Шныряют назойливые бутоньерки.
Цветы, мыло, пот, незалеченная болезнь, все это кутает смеркающийся бульвар.
Внимательно слушавшие музыку, выбираются теперь Финогеновы на главную аллею и принимаются упорно приставать, не пропуская ни одной женщины.
Короткие и изодранные их шинели бархатит сгущающаяся тьма — эта баловница из баловниц и потворница из потворниц.
Завязывается множество мгновенных знакомств и все с такими красивыми, с такими хорошими и так просто, легко, без стеснения и без приличий…
Последний музыкальный номер: «железная дорога».
И сколько треска и звона и хлопанья!
Всей гурьбой, озираясь, направляются в пивную. И там, отливая жиденькое дешевое пиво, едят сухарики, воблу и всякую гадость.
Пивную запирают.
Уходить, — а куда пойдешь в эту ночь?
И нехотя и медленно плетутся домой. И поют, орут на всю улицу, пристают, останавливают прохожих женщин.
От одного бульвара дорога к веселым домам повертывает. И они повертывали.
В дорогие не решались… Выбирали который похуже.
Войти в дома ухитрялись всякими манерами: то с видом донельзя пьяных, а то будто и по-настоящему…
И хохочут, насмехаются женщины над напускным ухарством, над смущением, невольно пробивающимся на вспыхивающих еще детских щеках, и только один Прометей, раскуривая папироску, с сознанием собственного достоинства, как заправский гость, как у себя дома, расхаживает по залам.
Скрипач настраивает скрипку, играть пробует.
И сколько тоски, боли в этих звуках, увязающих в спертом дыхании завтрашней смерти.
Земля обетованная!
Крылья мои бедые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи…
Земля обетованная…
Если силой не выпроваживают, то все равно уходить приходится.
И прыщеватый вышибало с обидной ужимкой мелует на спине каждого непрошеного серый крестик в знак позора и презрения.
И вот позднею ночью с надорванным и неутоленным желанием чего-то хорошего и страшно привлекательного, что вот совсем подходило и миновало, с желанием любви и ласки, они не могут замкнуть глаз, и этот позорный крестик жжет спину.
А утро пасмурное и ясное утро сулит ту же старую жизнь.
И таким отдаленным, таким недосягаемым встает будущее, непременно своевольное и огромное, которого так хотят, так ждут…
XVIII
Ее звали Маргариткой.
Было ли это крещеным именем или прозвищем того дома, где жила Маргаритка, но так величали ее и Аграфена Ананиевна — хозяйка с деревянно-одутловатым лицом и чрезмерно полным бюстом, и товарки, начиная с малюсенькой Кати и кончая великаншей Пашей, даже вышибало Василий, отправляя свою ночную службу, тенорком покрикивал:
«Маргаритка, брысь ты, сукина чертовка, брысь говорю, рожу раскрою, Маргаритка!»
С тех самых пор, как начала она помнить себя, лишь одно знала: во что бы то ни стало нужно бегать за прохожими и приставать подать ради Христа копеечку.
Пока в кулачке не наберется двугривенный.
И все ее маленькое, худенькое тельце ежедневно прихлопывалось одним единственным желанием, одиноко впивающеюся, неразделенною мыслью.
Прихлопывалось со всех сторон, прихлопывалось непременно с утра до поздней ночи и ночью в детском, зябком и голодном сне нищенки.
Как-то присмиревшим темным осенним вечером попался на дороге старичок один с большим зонтиком, затащил девочку за кузницу…
— …подтер тряпкой и вот что дал! — рассказывала после девочка, показывая новенький золотой детям-нищим, с завистью топотавшимся вокруг нее.
За золотым бумажка, за бумажкой — гривенник, а там и в часть взяли.
В части билет выдали. Так и пошло.
Пятнадцати не было, встретилась она с Аграфеной Ананиевной.
Хозяйка то и знай похваливает Маргаритку и за проворство и за лакомства, какие та гостям дать могла.
— Из всех девушек, — рекомендовала она своим приторным голосом, клокотавшим площадной руганью, — Маргаритка у меня — чистая, ласковая, сахарная и по-французскому может…
Каман савал[34], Аграфена Ананиевна! — подтверждала Маргаритка, появляясь невинная с павлиньим хвостом.
Мирсити[35], го-го-го! — одобряла хозяйка, рвотно кривя свои синие губы.
* * *
Когда Коля в своей драной шинелишке с вытертыми золотыми пуговицами, посреди которых от носки маслом расходились кирпичные, ржавые пятна, пробирается по переулку и затаенно, будто мимоходом, занятый очень серьезным и важным делом, посматривает на окна двухэтажного дома, выделанного разноцветными камушками под мозаику, — в домах растворяют ставни.