Говорят о дурной болезни, которой он захворал и лишился глаз…
Говорят о тяжком преступлении, в котором его обвинили, и ослепили…
Из пустыни он перешел в Андрониев. Тут-то и прошла молва, будто бесы повинуются ему.
XI
Детям очень хотелось, чтобы о. Глеб пришел когда-нибудь пруд посмотреть.
Уж назначен был день. Да все несуразно пошло.
Утром вызывали мать в дом к братьям. Делалось это нередко, и вызывалась она для того же самого, для чего ловились дети по субботам и после ранней обедни.
С каждым годом Варенька опускалась все ниже и ниже.
Спальня ее обратилась в грязный номер грязной гостиницы с больным бездомным гостем: все было не на своем месте, все было заставлено и раскидано, — закупоренные окна, пыль, сор, духота. За порог спальни ничья нога не переступала.
Вино покупалось открыто, покупалось в больших размерах: пили монахи.
Возвратясь от братьев, Варенька заперлась…
А когда, спустя глухой час, она вышла в зал полураздетая, красная, наткнулась прямо на Алексея Алексеевича — так все звали гимназиста, одноклассника Саши.
— Вам что? — спросила она, не узнав мальчика.
— Я к Саше, — отвечал тот, странно смутившись.
— Шляются тут… всякие… украдут еще… — она круто повернулась, заложила руки назад, и пошла…
Ошарашенный гимназист поплелся домой.
С Финогеновыми Алексей Алексеевич был знаком очень давно. Когда-то еще в приготовительном классе вместе с Сашей дергали они в звонки или, намелив ладошку и два пальца и сделав плевками глаза и нос, припечатывали чертей на спины прохожим. Списывали друг у друга задачи, extemporale, переводы.
И по житью, и по обличью он мало чем отличался от Финогеновых: вечно продранные локти, и заплаты — глаза вдоль сиденья, и беспризорность, и то, что где-то рядом живут такие люди, которые все могут, а ты… и это «могут» нет-нет, да на тебе и покажут..
Раньше приходил он только по делу: за уроками. А с некоторых пор стал заходить так; жил недалеко от монастыря, по соседству.
Палагея Семеновна после некролога даже в именины не показалась. Рояль некоторое время не открывался.
Оказалось, Алексей Алексеевич играет.
Вот и музыка пошла.
Знал он для своих лет много, знал то, чего не знали Финогеновы: читал книги.
Книги появились и у Саши.
* * *
Когда дети пришли из монастыря и узнали от Прасковьи, как Варвара Павловна выгнала Алексея Алексеевича, и как тот ушел, — огорчениям и досаде конца не было.
За обедом излили злобу: они, один за другим, подталкивали проходившую по столовой мать, подталкивали с каждым толчком сильнее и грубей, подталкивали с каждым прикосновением больнее и жестче.
И та, едва держась на ногах, шарахалась из стороны в сторону, вперед и назад, вправо и влево.
И полон рот ее дрожал в слезах, и посиневшие губы дергались; и рвалась, скрежетала ругань и проклятия.
— Проклятые! Проклятые!
В прихожей она оступилась и, не удержав равновесия, ткнулась животом оземь.
Вдруг встала, будто опомнилась, и пошла, пошла с закрытыми глазами, молча, в спальню.
Щелкнул замок…
— Проклятые! Проклятые!
И дом притаился.
Уж прошло шесть и пробило семь, а о. Глеба все не было… И стало так жутко, и страшно сердцу, страшнее всякой боли, страшней самой горькой обиды.
— Батюшка, благословите! — послышалось, наконец, обычное монастырское приветствие о. Гавриила.
И старец переступил порог.
Весь дом на ноги поднялся.
Мать вышла нетвердо; прерываясь, с надтреснутым хохотом, выскакивали у нее слова.
Дети от стыда чуть не плакали: очень было заметно, а так не хотелось этого, так не хотелось…
Сели чай пить на террасе.
Был теплый, слегка затуманивающийся вечер конца весны. На пруду лягушки, будто рыдая, квакали.
Один о. Гавриил казался невозмутимым и благодушным; старался занимать о. Глеба.
И разговор о. Гавриилом начался. Сначала рассказал он о том, как о. Платон-«Навозник» и о. Авель-«Козье вымя» во время обедни вцепились друг другу в лохмы за кружку, потом перешел к жизни «низких душ».
— В келье Пирского, батюшка, родила на утрене, извините за выражение, его Манька, батюшка, двоешку.
Старец, не проронивший ни одного слова, казалось, впивавший все невзгоды комнат, вдруг повеселел.
— Вот и хорошо, — сказал он, — вот и у нас ребеночек родился: это Христос посетил наш мрачный храм, наш мертвый дом…
— Батюшка, — заволновался о. Гавриил, — а ну как до «Хрипуна»… до преосвященного дойдет?
— Да, — осунулся старец, — дойдет. Расскажут. Послушника выгонят…
И старец замолк.
И в ту же минуту каждый прочел в своем сердце горький упрек, каждый обвинил себя в своей и чужой вине и в вине целого мира перед самим собой.
И острием острейшим входил этот упрек, входило то обвинение, и уходили вместе глубоко, глубже в сердце.
Стало пусто, невыносимо, жить не хотелось, и все голоса, дотоле громкие и внятные, замолкли…
— Ну, а пруд-то посмотреть? — очнулся старец.
И тотчас все, с матерью и о. Гавриилом, дружно повскакали, схватили под руку о. Глеба и, чуть не бегом, прямо в сад.
И там пространно затараторили — рассказывать стали о яблоках и «кизельнике», и как они их воруют, сшибают, рвут, трясут.
Затащили в купальню и, совсем забыв, что старец ничего не видит, проделывали разные фокусы и диковинки.
— О. Глеб, а о. Глеб, а я-то как, посмотрите, о. Глеб, я на одной ручке!
— А я на спинке!
— Сидя!
— Лягушкой!
— По-бабьи!
— Рыбой!
— С головкой вниз!
— Ногами вверх!
И долго бы еще ныряли и проказили, — Прасковья помешала: ужинать готово.
Мать совсем уж оправилась.
И когда сели за стол, было страшно шумно и весело. Старец хохотал раскатисто и беззаботно, как хохотали Саша, Петя, Женя и Коля.
После третьей о. Гавриил пустил себе в жирный суп огромный кусок икры, стараясь щегольнуть перед о. Глебом своею светскостью, но, забывшись, стая есть руками.
— Ты, Гаврила, кильку съел? — поддразнивали дети.
— Съел, душечка, съел.
— А еще съешь?
— Съел, душечка, съел.
Так до бесконечности.
Далеко за полночь увез старец нагруженного о. Гавриила, на которого кроме прочих бед напала еще безудержная икота.
И он икал, будто квакал.
И от хохота никому спать не хотелось.
А рассвет, засинив белые занавески детской, не спросил: что ты сделал? зачем сделал? — не заглянул тем страшным, искаженным лицом, от которого бежать бы, бежать на край света…
XII
На Иванов день минуло Коле тринадцать. До той поры не прочитавший ни одной строчки и презиравший книгу, Коля случайно наткнулся на Достоевского.
И Достоевский был первым, который тронул его.
Строчки горели, закипали слезы.
Эпизод из «Мертвого дома» навел на мысль об устройстве театра.
Когда-то давно, всего один раз возили детей на «Конька-Горбунка», и с тех пор разыгрывались оттуда разные сцены: изображалось с помощью тряпок, служивших ризами для игры в «большие священники», желтое поле, и кто-нибудь ржал и прыгал коньком, и жестикулируя, как в балете, являлся Иванушка, вымазанный сажей, будто в процессиях «избиения младенцев».
Теперь решено было устроить настоящий театр и играть все.
С матери взяли подписку: она мешать им не будет, а они не будут просить денег.
Пошли собрания.
Происходили собрания наверху ночью и страшно тайно: боялись недоразумений со стороны матери. Обыкновенно снимали внизу сапоги и на цыпочках пробирались по лестнице. А там уж кипел самовар, и, открещивая окна и углы, укладывалась на ночлег Прасковья.
За чаем под тук и стрекотню разгарной летней ночи уносились Бог весть куда: чего-чего только не выдумывали, каких таких театров не воздвигали. Говорили наперерыв, задыхались от клокочущегося нетерпения.