— Я не…
Внизу заскрипело, и из-за поворота выполз молоковоз, огромный, желтый от грязи, и полз мимо нас целую вечность, и все это время мы стояли и молчали, и водитель посигналил Дато, и Дато поднял руку.
— Тогда сделай наоборот, — сказала я, когда стало снова тихо. — Скажи, что я тебе не нужна. Мне будет легче лететь.
— Не скажу.
— Почему?
Он подошел ко мне. Я стояла спиной к отбойнику и никуда не могла отступить, а он взял меня за подбородок двумя пальцами, поднял мне лицо и не отпустил, и держал так, пока мое дыхание не выровнялось.
— Потому что я тебе не вру, — сказал он. — Я тебе за все время ни разу не соврал, и не начну сейчас, чтобы тебе было удобнее в самолете. Ты хочешь, чтобы я тебя оттолкнул, тогда ты улетишь злая и не будешь думать. Так проще, я понимаю. Только злость через месяц пройдет, а то, что я тебе солгал, останется.
Он говорил спокойно, глядя мне прямо в глаза, и от этого спокойствия у меня начало жечь под ребрами.
— Мне не все равно, — сказал он. — Мне так не все равно, что я третью неделю не сплю и хожу по своему дому вежливый, как участковый. Ты видела, чтобы я в своем доме был вежливый? Я вежливый бываю с туристами.
— Тогда какого черта, Дато.
— Вспомни, о чем ты меня просила осенью, — сказал он. — Ты стояла на кухне с ножом в руке и говорила, что тебе за восемь лет ни разу не дали выбрать. Ни город, ни работу, ни день, когда ехать к матери. А теперь ты стоишь и требуешь, чтобы я тебе сказал, где тебе жить.
Я открыла рот и закрыла.
— Ты хозяйка в моем доме, — сказал он. — Ты кормишь мою собаку, ты ставишь тесто, ты орешь на Тамрико, когда она курит в сенях, и она молчит, а она никому не молчит. Бебо тебя сажает рядом с собой, а не с краю. Я тебе не разрешение на выезд подписываю, Надя.
Он сказал это и отвернулся к ущелью.
— А если я не вернусь? — спросила я.
— Значит, не вернешься.
— И все?
— И все. — Он повернул голову. — Я буду это знать и буду с этим жить. Я один раз уже жил с тем, что человек не вернулся. Я умею.
Внизу что-то щелкнуло в остывающем моторе, и этот звук показался мне оглушительным. Я подошла и взяла его за отвороты куртки, обеими руками, и притянула к себе. Он наклонился сам, раньше, чем я успела потянуть.
— Ты невыносимый, — сказала я ему в губы.
— Знаю.
— Я тебя ненавижу.
— Знаю, — сказал он и поцеловал меня.
Он целовал меня у чужого отбойника, на морозе, при спящей в машине сестре, держа мою голову одной ладонью, и я цеплялась за его куртку и понимала, что он ни на сантиметр не отступил и при этом отдал мне все. Он не просил и не отпускал. Он просто стоял и ждал, пока я сама возьму.
— И еще одно, — сказал он, оторвавшись, и его дыхание шло у меня по лицу горячим. — Ты поедешь и сделаешь там свои дела. Ты все это сделаешь сама, и я в это не полезу.
— А если мне будет тяжело и я не справлюсь?
— Тебе будет тяжело, но ты справишься.
— Спасибо, утешил.
— Ты меня не дослушала. — Он поправил мне воротник, застегнул верхнюю кнопку, дернул за нее, проверяя, и это движение было такое домашнее, что у меня перехватило горло. — Тебе будет тяжело, и ты справишься, потому что ты через седловину прошла на своих ногах. Я тебя тогда четыре километра не нес, ты сама шла. Я только рядом шел.
Он открыл мне дверь машины.
— Садись, ты замерзла.
Я села. Тамрико на заднем сиденье что-то пробормотала и повернулась к спинке. Он захлопнул мою дверь, обошел капот, сел за руль и завел, и печка сразу дунула холодным.
— Дато.
— М.
— Ты сейчас очень хорошо говорил, — сказала я, глядя в лобовое. — Но я все равно хочу, чтобы ты меня попросил.
Он помолчал, включая передачу.
— Я знаю, — сказал он.
* * *
Тридцать первого Тамрико жарила на всю кухню с шести утра, бебо велела достать из сундука скатерть, которую вынимают два раза в год. Гиорги приехал с женой и двумя детьми и привез самодельные бенгальские огни, от которых пахло серой на весь двор.
Меня посадили не с краю.
Бебо показала пальцем на стул рядом с собой, и Тамрико поставила туда тарелку, и я села, и Циала посмотрела на это и что-то сказала соседке, и обе покивали. В двенадцать за окном кто-то начал палить в небо из ружья, Мура, испугавшись, залез под крыльцо и не вылезал до утра, а Гиорги поднял стакан и стал говорить длинный тост, из которого я поняла три слова, и все на меня смотрели, и Дато переводить не стал.
— Он сказал, за хозяйку дома, — шепнула мне Тамрико.
Я стояла потом у окна с бокалом и смотрела, как над черными башнями лопаются красные шарики, и считала.
Пять дней.
Третьего января Дато уехал вниз с утра и к ужину не вернулся. В девять я не выдержала.
— Тамрико, где он?
— В Зугдиди, — сказала она, не поднимая глаз от кастрюли. — По делам.
— По каким делам третьего января?
Тамрико отложила крышку и повернулась ко мне, и посмотрела так внимательно и так долго, что я поняла сразу три вещи: она знает, ей велено молчать, и это молчание стоит ей поперек горла с самого утра.
— Ты у него спроси, — сказала она. — Только не сегодня.
Он вернулся в первом часу ночи. Я слышала, как во двор въехала машина, как хлопнула дверца, как Мура застучал хвостом по стене сарая. Потом внизу долго текла вода. Потом скрипнула ступенька, и еще одна, и он прошел мимо моей двери и не остановился.
Я лежала с открытыми глазами до пяти утра. В пять во дворе завелся двигатель.
Я села в кровати так резко, что перед глазами поплыло. За окном была полная чернота, до рассвета оставалось часа три, и в этой черноте под окном ровно и низко работала его машина.
Я выскочила в сени, сунула ноги в ботинки и накинула на плечи первое, что попалось с гвоздя. Это оказалась моя красная куртка.
Двор был белый и мертво-тихий. Из выхлопной трубы шел густой ровный пар и уходил вверх, не рассеиваясь, а стекла изнутри уже начали оттаивать неровными пятнами. Багажник был открыт, и в нем лежала его старая брезентовая сумка, та самая, с которой он ездил в рейсы, когда еще возил холод по всей Европе, потертая на углах, с чужими наклейками на боку.
Он выпрямился и увидел меня.
— Ты куда собрался? — спросила я.
Он не ответил. Он подошел, снял с себя куртку и накинул мне на плечи поверх красной, и только потом сказал:
— С тобой.
Я стояла и хлопала глазами и ничего не понимала.
— У тебя вылет пятого из Кутаиси, — сказал он. — Дорога вниз четыре часа, если без снега. Значит, выходить надо не пятого утром, а четвертого, и ночевать внизу. Я вчера был в Зугдиди, забирал документы.
— Какие документы?
Он полез во внутренний карман и достал сложенный вдвое конверт, и в темноте я разглядела внутри распечатку с номером рейса. Тем же, что был у меня.
— Билет, — сказал он. — Купил еще в декабре. Вчера ездил в Зугдиди, договаривался за машину. Сегодня мы едем вниз, к Мириани, у него в Хаиши стоит нормальная машина. На ней до Кутаиси. Пятого мы летим вместе.
Я села прямо на ступеньку. Ноги не держали.
— Ты купил билет в декабре, — сказала я.
— Да, в декабре.
— Дато. — У меня начало трясти подбородок, и я ничего не могла с этим сделать. — Ты мне ни слова не сказал. Я на тебя на источнике накричала.
Он присел передо мной на корточки, на снег, так что его лицо оказалось ниже моего, и взял мои руки, обе, и они целиком поместились у него в ладонях.
— Я не хотел, чтобы ты решала при мне, — сказал он. — Если бы ты знала, что я лечу, ты бы поехала спокойная. Ты бы вообще не думала. А тебе надо было один раз в жизни собраться и решить, что ты едешь одна, и ты это решила. Позавчера. Я по лицу видел.
— Ты меня проверял?
— Я тебе не мешал, — сказал он. — Проверял я себя.
Он сжал мои пальцы.
— Я в Москву еду не тебя охранять. Ты в суд пойдешь сама, ты говорить будешь сама, и я в зал даже не зайду, если ты не позовешь. Я еду по другой причине.