— Мне трудно, — продолжил он за моей спиной, и в голосе у него появилась незнакомая мне до этого мягкая хрипотца, — объяснить, как это произошло. Просто однажды утром вдруг сообразил, что больше не думаю о ней, не вспоминал её. И в этот момент мне сделалось спокойно, потому что в первый раз за многие годы кончилось то, что меня изнутри сосало, как пустота.
Я молчала.
— А когда я спросил себя, — продолжал Хальдрим, — почему так вышло, внезапно понял ответ. Потому что в моей жизни появилась другая женщина. И ни о какой другой женщине, кроме этой, я больше не могу думать. Остальные для меня больше не существуют. И эта женщина — ты, Гайлина.
Он сидел всё так же на скамье, голый по пояс, с длинной незакрытой раной у плеча и с тем самым новым, серьёзным, не похожим ни на что прежнее выражением, какое всё чаще теперь стало появляться у него на лице. Глаза у него потемнели до цвета ночного неба над Нордхальмом.
— Хальдрим, — сказала я тихо, потому что мне нужно было что-то сказать и при этом не оборваться. — Я не уверена, что ты должен сейчас всё это мне рассказывать.
— Почему?
— Потому что ты ранен, потерял кровь и не вполне отвечаешь за свои слова.
— Я не настолько ранен, Гайлина. — Он усмехнулся уголком рта, и эта усмешка была без всякой обиды. — Чтобы не отвечать за свои слова, мне потребовалось бы истекать кровью всю ночь.
— Тем хуже для тебя.
— Это почему?
— Потому что отказаться от этих слов потом будет сложнее.
Он внимательно на меня посмотрел. И я почувствовала, что сейчас может случиться то, чего делать не следует, — не потому, что я была против, а потому, что я сама ещё не до конца знала, чего хочу. И в ту же секунду — словно прочитав мою тревогу — Хальдрим протянул ко мне здоровую руку, поймал мою ладонь, на которой ещё была влажная от отвара тряпица, и просто положил поверх неё свою.
Сделал он это так осторожно, что я даже не отдёрнула руку.
— Гайлина. У каждого из нас было прошлое, — сказал он тихо. — Виндис в моём прошлом. И, надо думать, и у тебя тоже кто-нибудь был. Неужели не было у тебя никогда никакой первой любви?
Я промолчала так долго, что молчание само по себе стало ответом.
— Была, — наконец призналась вслух.
Голос у меня прозвучал глуше, чем мне хотелось.
— Расскажи.
— О чём же тут рассказывать, Хальдрим? — Я отвела глаза. — Это было давно. Я была совсем юной. Думала, что это и есть тот единственный, ради которого я появилась на свет. — Я слабо улыбнулась. — Все мы иногда так думаем.
— И что же?
— Я ошиблась.
— Ты сейчас его любишь?
Я медленно покачала головой.
— Нет, Хальдрим. Не люблю. Совсем не люблю.
— Почему?
— Потому что теперь я жена конунга Нордхальма, — я попыталась произнести это с лёгкой иронией, какой обычно прикрываются женщины, когда не хотят разговаривать о чём-то всерьёз. — А это, согласись, исключает любые посторонние любови как явление.
— Этого недостаточно. Я тебя слишком хорошо узнал за это время, чтобы поверить, будто ты разлюбила человека только потому, что тебя выдали замуж за другого. Ты не такая. У тебя должна быть какая-нибудь иная, своя собственная причина.
И вот тут он, сам того не зная, попал ровно туда, куда не следовало попадать ни одному человеку, который не хотел увидеть меня плачущей.
Я тоже не сразу поняла, что произошло у меня внутри. Это чувство пришло не как удар — оно пришло как сквозняк, отворивший в моей памяти давно прикрытую дверь. И за этой дверью обнаружилось то, о чём я столько лет старательно не думала, потому что думать было больно.
Мой муж. Первый и единственный в моей прошлой жизни. Тот, ради которого я когда-то бросилась под обрушивающуюся крышу и заплатила за это десятью годами неподвижности. Тот, что через год пришёл ко мне в палату и сказал, отводя глаза, что не справляется. Что не может ради меня прожить остаток своих дней между кроватью, утками и больничным запахом. Что он молодой, что ему хочется детей, что ему хочется женщину, с которой он будет счастлив. И ушёл.
Десять лет. Я лежала одна десять лет.
И всё это десятилетие я делала вид, что не вспоминаю. И, в общем, у меня получалось.
— Он… — я попыталась выговорить, и голос у меня неожиданно сел. — Он… отказался быть рядом тогда, когда мне это было нужно больше всего. Я думала, что мы… — я попробовала улыбнуться, но улыбка получилась вялой, — что мы из тех, кто вместе до конца. А оказалось, что мы из тех, кто вместе ровно до тех пор, пока всё хорошо. Понимаешь?
Хальдрим долго молчал. Потом — медленно, с какой-то даже стариковской осторожностью — сказал:
— Понимаю.
Он не стал расспрашивать. Я была ему за это благодарна.
— Это было давно, — добавила я и сама услышала, до чего бледно прозвучало это «давно» в моих устах.
Хальдрим чуть сощурился.
— Давно? — переспросил он. — Гайлина Беловеж, насколько мне известно, ттебе девятнадцать лет. Сколько тебе было, когда было это «давно»?
Я тут же спохватилась. Он, конечно же, был прав — для девятнадцатилетней Гайлины никакого «давно» не существовало в природе. Но мне нужно было что-то быстро ответить, и я ответила первое, что пришло в голову:
— Понимаешь, Хальдрим… — я подняла на него глаза, — для меня всё, что было до того, как я очнулась здесь, в Нордхальме, кажется чем-то невероятно далёким. Будто это случилось не несколько недель назад, а в какой-то совсем другой жизни. Между той, прежней моей жизнью, и этой — пролегла как будто целая пропасть, и я никак не могу её перешагнуть назад, даже если бы захотела. Это трудно объяснить. Но всё, что было до тебя, — там. А всё, что после, — здесь. И между этим — нет ничего.
Я говорила и сама удивлялась, как ровно у меня выходят слова и до чего они правдивы.
Хальдрим посмотрел на меня. И почему-то кивнул.
— И не надо объяснять, — сказал он негромко. — Я понимаю.
— Правда понимаешь?
— Правда, — он отвёл глаза от моего лица к огню. — Знаешь, Гайлина, у меня то же самое. С тех пор, как ты появилась в этом доме, — мне всё чаще кажется, что я живу какую-то совсем другую жизнь. И что в ту, прежнюю мою жизнь, мне в общем-то и не очень-то хочется возвращаться. Хотя, видят боги, я долго уговаривал себя, что хочу. Но это было неправдой. Просто я был слеп. И наконец прозрел.
Глава 74.
Мы оба замолчали.
Молчание было долгим, но удивительно спокойным. Таким, каких у нас раньше не случалось ни разу. Между нами словно протянулась тонкая, невидимая ниточка, и обоим нам было сейчас понятно: одно резкое слово, одно неловкое движение — и она лопнет. Но никому из нас не хотелось, чтобы она лопнула.
Я молча взяла горшочек с мазью, обмакнула в неё кончик чистой ткани и медленно, аккуратно, начала наносить лекарство на края раны. Делала я это, наверное, гораздо дольше, чем требовалось. Просто потому, что мне нужно было время, чтобы прийти в себя.
Где-то у малого очага шевельнулся Исульф. Он поднял свою тяжёлую белую голову, осмотрел нас обоих, словно убеждаясь, что у его людей всё в порядке, и снова улёгся, положив морду на лапы. Снег за деревянной решёткой окна шёл всё гуще, и завывание ветра становилось всё протяжней — буран теперь тянул низкую, бесконечную ноту.
— Хальдрим, — сказала я наконец, не отрывая взгляда от своей работы. — А расскажи мне ты что-нибудь про своё.
— Что именно?
— Что-нибудь. Что-нибудь такое, после чего мне не захочется выходить отсюда и идти кому-нибудь сворачивать голову.
Он усмехнулся.
— Такого, Гайлина, в моей жизни найти будет непросто. Дай-ка я подумаю.
Он помолчал. И заговорил, глядя в огонь, негромко, будто рассказывал что-то самому себе.
— Однажды отец взял меня на охоту. Мне было лет, наверное, четырнадцать. Виндор был уже взрослый, у него были свои дела, и впервые за моё детство отец позвал на охоту одного меня. Только отец и я. Мы ушли в лес вдвоём — на медведя. Сейчас я понимаю, что, наверное, и не на медведя мы шли, а просто отец хотел проверить, чего я стою наедине. А тогда я этого, конечно, не понимал; шёл и не помнил себя от счастья, что отец впервые в жизни рядом, разговаривает со мной и не кричит на меня. Я тогда подумал, что у меня сегодня самый счастливый день за всю мою жизнь. И тут я полез на дерево, на засидку. И сорвался. Сам не знаю, как это вышло. Я был ловким, лазил по деревьям с пяти лет. А тут — то ли сучок сломался, то ли я не так поставил ногу. Не помню, как падал. Только помню, как уже лежал на спине и смотрел в небо, а небо было такое большое и далёкое, и было ужасно больно где-то под лопаткой и в боку.