— А водку твой охранник делает палёную, — поморщился Шансин. — Пенистая, дешёвая, стоимость двух бутылок тянет на пачку яблочного сока, неспроста.
— Всё верно, потому что партия его палёная, воровская, — непонятно чему обрадовался Тарабаркин, и тут он увидел деревянную трибуну на местной площади. Наверное, её использовали при проведении местных парадов, а может, как приступку для разгрузки автомобилей, трудно сказать, но на Саньку она произвела впечатление. Он забрался на неё и начал вещать о мировых проблемах.
Видлен с Костей слегка ошарашенно повертели головой, пытаясь понять, с какого перепугу их идеолога понесло. Вроде слушателей не было, не считая их двоих, но проходящий люд останавливался, с любопытством разглядывая странных незнакомцев, потом стали собираться и даже с интересом слушать. Вскоре подтянулись рабочие, служащие, прохожие, шумливой толпой остановились школьники. Мелкотня побежала дальше, а вот старшеклассники с удивлением слушали оратора. Не часто в этих местах появляются такие люди.
— Кто есть вы? — пламенно вопрошал Тарабаркин, протягивая по-ленински руку в сторону толпы. И сам же отвечал: — Вы есть народ, которому всё отведено, всё принадлежит, а пользуются этим лишние люди с непомерным, алчным аппетитом. Им мало, они готовы продать вас в рабство, обирая, обманывая, загоняя в тиски кредитов, повышенных платежей и неудержимой нищеты. Пора их остановить, вернуться к нашим корням, поэтому мы формируем партию свободоизлияния, партию простых людей, которым на этих кровососов наплевать. Помните, презрение есть наше оружие против любой несправедливой власти. Вступайте в ряды нашей партии «Распиндяи России». Взнос скромный, четыре портвейна или литр водки, закуска своя. И поверьте, никто не зажилит ваши кровные, мы их выставим на всеобщее обозрение и потребление, мы за равенство. Нам нечего прятать от вас, мы готовы всем делиться, а крохоборов к стенке!
— Верно, пора уже! — завопил рядом стоящий с Цитатником основательно выпивший мужик. — Я готов вступить в партию, записывайте меня.
— Если у вас начинается дрожь негодования при каждой несправедливости, то вы мой товарищ, — Цитатник схватил его за руку и стал трясти.
— А ты кремень, — довольно хмыкнул бухарик, доставая из-под полы недопитую бутылку водки с уже известной этикеткой. — Давай дёрнем.
— Не мои слова, а великого Че, ну то есть Эрнесто Че Гевары.
— На Эрнесту не хватит, тут только по паре глотков на двоих.
— Не стоит беспокоиться, его уже убили, — благодушно сказал Видлен.
— Вот суки! — заскрежетал зубами бухарик. — Его-то за что?
— За справедливость.
— Падлы! — окончательно рассердился мужик, потом дёрнул за рукав Цитатника. — Пошли со мной, братишкам покажу.
И утащил Цитатника в проулок посёлка. А Тарабаркин уже закидывал толпу вновь рождёнными лозунгами и призывами: «Воров к ответу! Распиндяи России вперёд! Утопим в гальюнах нечисть Алтая! Нам нужно помнить о нашей истории, в том числе социалистической, нельзя всё огульно выбрасывать в помойное ведро, надо тщательно выбирать крупицы лучшего, заработанного нашими предками!». Одобрение его выступлением было всеобщим. Усталого Саньку, но довольного собой, Шансин с трудом уговорил спуститься с трибуны, где к нему сразу же потянулись люди с вопросами, одобрительно похлопывали по спине, некоторые жали руку. И как только Тарабаркин с Шансиным и новыми апологетами партии скрылись в конце улицы недалеко от дома Драперовича, на площадь выехала патрульная машина милиции. Из неё вывалилась пара осоловелых постовых, они посмотрели с недоумением на серую трибуну, пожали плечами, прошлись вдоль тротуара и уехали.
5
***После демонстрации Тарабаркину кто-то прикрутил саморезами к внутренней стороне затылка лампу с абажуром. Теперь она постоянно освещала его нутро, по ночам из ноздрей лился свет, глаза поблёскивали, а если он открывал рот, то становится похож на пещеру Али-Бабы. От шурупов сильно разболелась голова, мучился остатки ночи, а на утро пропала и лампа, и даже желание похмелиться, но боль осталась. Тарабаркин сел на кровати, посмотрел на многочисленное сидящее, лежащее, храпящее население комнаты. С трудом сообразил, что это новые члены партии, рухнул на кровать и забылся в тяжёлом сне, обнимая новое знамя свободы и сытой жизни.
Оказывается, они ночью успели придумать знамя в диагональную полоску, а местная швея быстро его сшила из обрезков меха, шёлка, сатина и прочего подручного материала. Знамя удалось и уже стало местной достопримечательностью, почитаемой всеми пьющими членами партии. А Тарабаркину во сне пришла мысль, что «надо издавать свою газету, свой печатный голос…». Мысль преобразилась в нечто эфемерное, зыбкое, мерцающее. Вдруг она лопнула, и он попал на рынок. Его окутало густым облаком разномастных запахов, замешанных на плотной разноголосице. Однако из этого пёстрого потока его чуткое ухо выхватило странный диалог двух мужиков в тулупах.
— Свежие строчки, берите свежие строчки, ещё не залёжанные на газетных мятых колонках, не пропылившиеся на пожелтевших страницах никому не нужных книг. Берите, только что испекли, только что слепили, не пожалеете! Наши писаки — лучшие писаки в стране, а журналисты — журналистее перелётных птиц, — кричал один, раскачиваясь с поддоном, заваленным чем-то непонятным.
— Эти откуда? — хмыкнул в бороду другой — сутулый, громадного роста, в жёлтом полушубке и сандалиях на босу ногу.
— С астраханских плавней, видите, слегка тиной отдают, не подумайте, это не плесень, это ихнее, доморощенное, мужицкое достоинство восстанавливает, стоит только произнести перед голой бабой… продам по рублю за десяток…
— С бабами у меня разговор короткий, для них не стоит лишних слов покупать, пустые траты.
— Так берёшь или будешь рассусоливать? Могу по копейке скинуть.
— Эк хватил, дороговато, да мне надоть с морозцем, с хрустом, а эти ж квёлые, видать заветрились…
— Окстись, всё сегодняшнее, а с морозцем, пожалте, вот вам архангельские, вот с Нарыма, а эти что ни на есть якутские, вот уж где мороз, так мороз, а хрусту — до самых звёзд…
— Хорошо, беру эти… в дупло заверни, выбирай крепышей, таких суровых, чтобы как выскочили, так до самых лопаток пробирали. Слово должно быть крепким, смолянистым, основательным…
Тарабаркин встрепыхнулся, сон слетел с него, как курица с насеста, но он вновь упал, на этот раз в пустую бездну, лишь обрывок фразы повис в темноте: «Не искушай себя политикой, ибо то есть лукавство и обман!»
А небо над ним было цвета мокрых камелий.
К полудню новые члены партии, а также отцы-основатели проснулись почти одновременно. Не успели протереть глаза, как к ним заявилось нечто растопыренное, в лохматой шапке.
— Я местный писатель, летописец, архивариус и, по совместительству, настройщик музыкальных инструментов. Вот принёс вам свой последний труд, можно сказать, труд жизни, корпел многие лета над ним.
— Какой он летописец, прихлебатель Васьки, — сердито оборвал его один из новых членов партии.
— Точно, — вставил другой, — это наш настройщик музыкальных инструментов. Для Васьки Чирквякина пишет поганые лозунги, и как его ещё к детям допускают. Пришёл вынюхивать, стукач проклятый.
— О, местная интеллигенция! — воскликнул Тарабаркин, хватая за полу шубейки вошедшего. — Безмерно радует и веселит душу. Вы ещё и настройщик музыкальных инструментов. Похвально.
— Собственно говоря, да, — засмущался писатель, — но в основном балалаек. Хотя больше я люблю писать книги, особенно по истории местного края. Так сказать Усуньчак, каков он есть. Хроники и реальность. Вот принёс вам показать новый труд. Одобрите?
— Как поэтично, сколько в этом смысла! Ведь если подумать правильно, то книги как инструмент настройщика, только одни настраивают музыкальный инструмент, другие — душу. Хотя есть книги, вводящие нас в состояние низости, тогда надо призывать авторов в рюмочную, где класть с полузасохшего бутерброда шпротину ему на переносицу, хлеб толкать в зубы, выпить стопку и пустой посудой припечатать рыбину, как сургучный штамп на посылке, отправляемой по неизвестному адресу в далёкие леса.