Потом её удочерили. Через месяц что ли. Я стоял у ворот и смотрел на машину, которая увозила её. И мне хотелось выть. Не потому что я любил её. Я просто понял, что, блядь, она была единственной, кто посмотрел на меня, как на человека. А не как на зверя.
Я потом не видел её больше никогда. Даже имени её не помню. Только рыжие волосы. И запах. Она пахла хлебом почему-то.
И вот теперь я стою в этом вонючем зале и смотрю на другую рыжую. И мне снова хочется выть.
Сжимаю кулаки и делаю вид, что разминаю кисти.
Шаг в сторону коридора. Глаза поднимаю — стоит.
Рыжая стоит у входа в свою комнату. Спиной ко мне. Халат белый, на плечах выцвел, видно, старый. Она тянется к полке, которая висит высоко, и не достаёт. Перекатывается на носки, смешно так, неуклюже.
Я мог бы подойти и помочь. Я бы взял эту коробку, которую она пытается достать, и подал бы ей. Легко.
Но я стою и смотрю. Потому что если я подойду, она обернётся и увидит меня. И улыбнётся. Улыбнётся своей кривой, страшной улыбкой, от которой у меня внутри всё переворачивается, как от удара.
А я не знаю, что делать с этим.
— Эй, волчонок, — голос Броди. Шумный, тяжёлый медведь. Пошел бы ты на хуй.
Он подходит ко мне и хлопает по плечу. Я дёргаюсь, но сдерживаюсь. Не люблю, когда меня трогают. Особенно сзади. Но привык.
— Чего уставился? — спрашивает он.
— Ничего, — буркаю я.
— Ага, — он усмехается. — Я тоже ни на что не смотрю, когда пялюсь на цыпочек.
Я поворачиваю голову и смотрю на него. У него широкая, глупая рожа, шрам через бровь, и глаза маленькие, хитрые.
— Она не цыпочка, — говорю я. И сам удивляюсь, как это звучит. Зло. Глухо. Как выстрел.
Броди хмыкает.
— А кто? Наша врачиха? — он кивает в сторону коридора. — А смотрю, ты к ней, как к мамке, таскаешься. Каждый раз. До боя. После. Зачем, а?
— Она врач, — повторяю я, как попугай. — Осмотр.
— Ага, — тянет Броди. — Осмотр. Ты в жизни ни разу к врачу не ходил. Ты вывихи ж себе сам вправлял, когда я тебя в зал приволок. Помнишь? А тут — осмотр.
Я молчу. Что я могу сказать? Что она единственная, кто смотрит на меня не как на кусок мяса, который можно выбросить после боя? Что она не спрашивает, сколько я выиграл и кому должен? Что она просто говорит: «Сядь», — и я сажусь? Как пёс. Как ёбаный пёс. И у нее… спокойно. Нет, не так. Рядом с ней спокойно.
— Ты поосторожнее, Дэм, — говорит вдруг Броди. Голос становится тише, серьёзнее. Это необычно для него. Он обычно орёт и смеётся. Но сейчас он наклоняется ближе, и я чувствую его запах — пот, кровь, немного апельсиновой жвачки. — Ты слишком часто таскаешься к обожжённой. Сайлас не любит, когда бойцы привязываются к обслуживающему персоналу.
Я поднимаю голову.
— Я не привязываюсь. После твоих кулаков только к ней и остается ползти.
Я добавляю последнее, чтоб отвлечь этого мудака. Получается. Броди самодовольно ржет и опять хлопает меня по плечу.
— Ага, — усмехается Броди. — Я тоже не привязываюсь. Но я баб ебу и забываю. А ты к ней ходишь и даже не трахаешь. Зачем? — он качает головой. — А она вообще... ведьма. Пустышка, говорят, но ведьма. Ты знаешь, что такое пустышка? Это когда силы нет, а потенциал есть. Опасное сочетание.
Я смотрю на него.
— Ты о чём?
— О том, — Броди пожимает плечами. — Что Макс не очень жалует, когда его бойцы ходят на поводу у баб. И уж точно не любит, когда они привязываются к ведьмам. Даже если они пустышки.
Он отходит. Идёт к рингу, где уже начали собираться зрители. Я смотрю ему в спину и чувствую, как внутри поднимается злость.
Я не привязываюсь.
Я просто хочу знать, что она здесь. Что она не исчезла. Что она стоит у полки и не может достать коробку, и смешно перекатывается на носки, и поправляет волосы, и не боится меня.
Она не боится меня. Это самое странное. Все боятся. Все. Даже Броди, который лезет с советами, боится меня. Потому что знает: если я разозлюсь, я сломаю его быстрее, чем он успеет обернуться.
А она не боится.
Я отворачиваюсь. Иду к раздевалке. Надо переодеться. Надо приготовиться к бою.
Я думаю о том, как она пахнет. Мятой и молоком. Я думаю о том, как она шьёт меня после боёв. Аккуратно. Молча. Просто вкалывает обезбол, накладывает швы и все. Иногда таблетки сует. И я, блядь, пью их, хотя потом меня чуть не наизнанку с этих антибиотиков выворачивает. Но я пью. Потому что она сказала.
Я идиот.
Смотрю на себя в зеркало в раздевалке. Старое, мутное зеркало, в котором я отражаюсь как призрак. Лицо уставшее. Под глазами круги. На скуле ещё шрам с прошлой недели, не успел зажить.
И мысли. Ебаные мысли. О рыжей. О приюте. О том, что у меня никогда не было ничего, кроме боёв. И что я, сука, начинаю привыкать к тому, что кто-то ждёт меня после боя. Не потому что я приношу бабло. А просто — ждёт. Чтобы дать мне хоть минуту тишины.
Я закрываю глаза. В раздевалке пахнет потом и старыми бинтами. Где-то за стеной гудит толпа. Скоро начнётся.
Выхожу в зал. Прохожу мимо ринга, мимо зрителей, которые уже пьют пиво и делают ставки. Иду в тот коридор. В её коридор.
Она стоит у двери своей комнаты.
— Рыжая, — говорю я.
Она оборачивается. Улыбается. Ее кривая, страшная улыбка. С чего я взял, что страшная?
— Дэм? Уже началось?
Я мотаю головой.
— Не.
Она удивлена.
— Что тогда? Болит что?
— Не, нормально.
— Проходи, — вздыхает рыжая и отступает в сторону, пропуская меня в комнату. — Все равно посмотрю.
Я захожу. Сажусь на кушетку. Смотрю на её руки, когда она готовит инструменты.
И молчу.
Потому что если я скажу ей правду — что я пришёл не потому, что у меня что-то болит, а потому что мне просто нужно её увидеть, — она, наверное, подумает, что я сошёл с ума.
А может, я и правда сошёл.
Закрываю глаза и жду, когда она подойдёт.
Когда её холодные пальцы коснутся моей кожи, я на мгновение перестаю дышать.
Потом она говорит: «Всё нормально. Можешь идти».
Я встаю. Иду к двери.
Останавливаюсь. Тихо. Как же тут тихо. И ухожу в зал, где меня ждёт бой. Где боль и кровь — привычные вещи. Где не надо думать. Где нужно просто бить.
И мне спокойно.
Сука.
Пять часов дня — полно времени до того момента, как сначала в зал начнут собираться сотрудники. Сначала приходят уборщики, потом бармен начинает таскать коробки, натирать стаканы, готовить свое место. Потом прихожу я.
Обязанностей много всегда. Но сегодня Макс велел проверить годность препаратов и составить список для новых закупок. В аптеке сегодня клиентов не было и список новых препаратов я уже успела составить. Осталось проверить маркировку имеющихся и добавить то, что следовало докупить или обновить.
По дороге — маленькая лавочка со всякой снедью. Держат ее пожилые супруги, поэтому у них можно найти то, чего не сыщешь в супермаркетах: молоко в бутылках, выпечка из собственной пекарни, сладости малоизвестных фирм. Я люблю этот магазинчик. В нем уютно и мне кажется, что здесь пахнет домом.
Сегодня ограничилась картонной коробкой молока и маленькой порционной упаковочкой меда. Теперь можно идти дальше.
Я заканчиваю раскладывать всё по полкам, смотрю на часы. До начала боёв ещё три часа.
Я ставлю молоко греться в маленькой кастрюльке на старой электроплитке, включаю чайничек и сажусь за стол. Сегодня дождь, опять дождь. Сыро. Серое небо чуть не задевает дома своим брюхом и если я смотрю в маленькое окошечко почти под потолком, кажется, что отяжелевшая туча вот-вот ввалится внутрь, в подвал.
Обхватываю ладонями горячий керамический бок чашки — горячий чай с травами первое дело в дождь — и закрываю глаза на секунду.
Тепло разливается по пальцам. Почти счастье. И тишина.
Дверь открывается без стука. Дэм никогда не стучит. Я не вздрагиваю — уже привыкла. Дэмиан вваливается внутрь, недовольно встряхивает мокрые волосы. Дождь не смотрит, кто ходит с ним по одним улицам, человек ли, оборотень, ведьма… все одинаково промокают. Дэмиан терпеть не может дождь, называет его “неприятным говном”, а иногда и грубее. Он бурчит что-то, но покорно приходит последние пару недель намного раньше остальных — проверить плечо и просто посидеть в тепле.