Палата была двухместная. Пациент у дальней от двери койки лежал без сознания и питался через капельницу, поэтому больничная рубашка у него не была заляпана едой, и в любом случае он был не в том состоянии, чтобы возражать, даже если бы кто-то вытащил из-под него саму кровать.
Судя по имеющимся уликам, пациента у ближней к двери койки друзья звали Буч. К изголовью его кровати были привязаны три ярких гелиевых шарика из блестящей фольги. На первых двух было написано: «Выздоравливай, Буч» и «Любим тебя, Буч». На третьем красовалось красное сердце и имя «Буч».
Когда вошёл Спенсер, верхняя часть кровати была поднята, и Буч сидел, уставившись на содержимое своего подноса с ужином так, словно и задавленную на дороге падаль находил аппетитнее.
Буч ничуть не походил на человека, который, по чьему бы то ни было мнению, мог бы преподавать балет или играть на флейте в оркестре. Руки у него были мощнее медвежьих, хоть и несколько менее волосатые. Грудь казалась такой необъятной, что он мог бы отдать половину её для пересадки какому-нибудь тщедушному человеку и всё равно не сумел бы найти себе рубашку по размеру. Поскольку шея у него была такой же широкой, как бритый череп, голова напоминала миномётный снаряд, приваренный к плечам. Лицо у него, возможно, было бы даже приятным, если бы он не хмурился и если бы сама эта хмурость не навевала образов средневековых палачей в чёрных кожаных штанах и жилетах, размахивающих огромными топорами с бритвенно-острыми лезвиями.
Хотя кресло принадлежало больнице, а не пациенту, и хотя медсестра наверняка принесла бы другое, стоило попросить, Спенсер был достаточно запуган внешностью Буча и потому вежливо осведомился:
— Можно я ненадолго его возьму? На минутку. На две, на три. Быстренько прокачу одного друга.
Хмурое неодобрение на лице Буча сменилось столь же напряжённой озадаченностью. Вместо того чтобы ответить на просьбу Спенсера, он задал свой собственный вопрос грубым голосом:
— А это ещё что за шляпа?
Одетый, как и всегда, в один и тот же наряд, принц галерей Дустерхайта, примерно так же, как покойный писатель Том Вулф неизменно появлялся в белых костюмах-тройках, Спенсер обычно вообще не думал о том, что на нём надето. За долгие годы фетровая шляпа с круглой тульей и заломленными полями почти стала продолжением его головы. Он часто просто забывал, что она на нём. Поэтому он сказал:
— Шляпа? Шляпа? Какая шляпа?
— Какая шляпа? — озадаченность на лице Буча сменилась раздражением. — Да та шляпа, что у тебя на башке. Я такую идиотскую шляпу видел один-единственный раз — на каком-то фрике в кино.
По раздражительности Буча и его требовательному тону Спенсер решил, что этот человек привык властвовать над другими и привык, что ему подчиняются.
Можно было бы ожидать, что Спенсер Трудав вежливо объяснит: он известный художник, а в наше время знаменитым художникам, писателям и музыкантам часто советуют воспринимать одежду как часть собственной стратегии узнаваемости. Но объяснять он не стал. На миг он забыл об инвалидном кресле и перешёл в режим обороны.
Не слишком часто, но, как правило, в самый неподходящий момент Спенсер раздражался куда сильнее, чем могли бы раздражаться другие люди, став мишенью для чьего-то бездумного замечания. Если бы мы сейчас ударились в поток фрейдистской болтовни, омывающий многие современные романы, нам, вероятно, пришлось бы продираться через двадцать четыре страницы сцен о том, как мать Спенсера отправилась искать ту свободолюбивую себя, которую утратила где-то по дороге жизни, и как более тупые подростки Мейпл-Гроува травили мальчишку. Если бы мы нырнули глубоко-глубоко в психику Спенсера, мы бы узнали одну из их дразнилок: Спенсер Трудав — такой один. Мама ушла, и папа свинтил. Эй, вот фрик! Вот же фрик! И тогда нам стало бы ясно, что именно слово фрик, произнесённое Бучем, и запустило реакцию Спенсера, из-за которой он столь неудачно задержался с добычей инвалидного кресла. Избежав фрейдистской болтовни, мы узнали за один абзац то, на что в противном случае ушло бы двадцать четыре страницы, и и автору, и читателю остаётся только быть за это благодарными.
— Это не идиотская шляпа, — отрезал Спенсер. — Это, может, самая крутая шляпа на свете. Покруче любого чёртова стетсона.
Возможно, интенсивность Спенсера заставила Буча осознать, что его собственный тон был грубоват и что именно отвращение к больничному ужину побудило его сорваться самым неподобающим образом. Он сказал:
— Эй, приятель, это же просто шляпа.
Встревоженный словом фрик и всем, что стояло за этим словом для него самого, Спенсер почувствовал необходимость высказаться как можно резче:
— Это шляпа, которую Уолтер Уайт начал носить где-то в середине «Во все тяжкие», когда понял, что он крутой парень и лучше его не трогать.
— Я этот сериал не смотрел, — признался Буч. — Но, как я уже сказал, это просто шляпа.
— Это не «просто шляпа». Это шляпа со смыслом. Именно такую носил Джин Хэкмен, когда играл Попая Дойла во «Французском связном».
Примерно одного возраста, Спенсер и Буч, вероятно, имели и примерно одинаковый уровень тестостерона, а это всегда объясняет больше, чем любой фрейдизм. Когда Спенсер отказался признать, что на нём всего лишь шляпа, Буч, по-видимому, решил, что уже и так отступил от своей первоначальной критики настолько далеко, насколько мог, не уронив собственного достоинства.
— Слушай, приятель, дело ведь не в тебе, понял? И не в том, кто там носил такую шляпу в кино. Даже если бы её носил Сам Иисус, она всё равно была бы дурацкой шляпой.
Спенсер шагнул глубже в палату 315.
* * *
Если бы Эрни Хернишен был мёртв — а он мёртв не был, — всё равно было бы унизительно вывозить его из мемориальной окружной больницы в распашной больничной рубашке с открытой спиной. Хуже того: когда с него сняли уличную одежду, кто-то стащил даже трусы. Опустив боковое ограждение кровати, Ребекка и Бобби сообща перекатили Эрни на край, собираясь усадить его, и тут-то обнаружили, что у него наружу торчит голая задница.
При виде голого зада Ребекка не оскорбилась; видывала и не такое. Но мысль о том, что с милым, застенчивым Эрни обошлись так бесцеремонно, её расстроила.
— Зачем им вообще понадобилось снимать с него трусы, чтобы понять, почему он впал в кому?
— Может, заподозрили наркотики и искали следы уколов, — сказал Бобби.
— Кто колет наркотики себе в задницу? Есть масса других мест, куда легче дотянуться.
— А может, они подозревали, что тут не обошлось без злого умысла.
— Что, по округе бродит психопат, колющий людей в задницы?
— Я просто пытаюсь объяснить исчезновение трусов. Может, кто-то забрал их на память.
— Кому понадобилось бы брать его бельё на память, на память о чём?
— Какому-нибудь поклоннику песен, которые он написал. Знаешь, Ребекка, не у тебя одной случались странные истории с чокнутыми фанатами.
— Трудно поверить, что ты, автор «Фонаря слепца», не можешь придумать объяснение получше, чем сувенирные трусы.
— Учти, я очнулся в Балтиморе и летел обычным рейсом. Денёк выдался длинный. Давай уже закончим с этим. Его ведь забальзамируют независимо от того, есть на нём трусы или нет.
— Посмотри в шкафу. Может, трусы лежат там вместе с остальной одеждой, в которой его привезли.
Ребекка очень надеялась, что так оно и есть. Они и без того уже тонули в море загадок. Переживания, которые какая-то неизвестная сила смыла из их памяти. Общее ощущение, что когда-то в прошлом они имели дело с множеством людей, пребывавших в коме. Обоюдная уверенность, что Эрни, при всей своей видимой смерти, всё же не перешёл на дальний берег Смерти, а жив. Пропавшие трусы — мелочь, но сейчас Ребекке казалось, что ещё одна загадка будет уже явным перебором.
Шкаф был маленький, потому что в больницу не приезжают с двумя чемоданами прогулочной одежды. Бобби открыл дверцу и почти сразу сказал:
— Всё здесь.