Он бледнеет.
— Я не так это понял. Я думал… Чёрт. Я знаю, сейчас это так не выглядит, но всё, чего я когда-либо хотел, чтобы ты была счастлива.
Из горла вырывается хриплый, искривлённый смех.
— И ты решил, что солгать мне, это лучший способ этого добиться?
Он морщится.
— Я вообще-то не врал. Я следил за тем, чтобы не врать.
— Мне всё равно, — говорю я. — Это всего лишь формальность. От этого ты не перестаёшь быть мудаком.
— Я знаю. Поверь, я знаю.
Боже. Тут ему стоило поверить. Он ведь сам мне это сказал.
— Значит, тот наш запрет на секс с Майклом на Гавайях… вот почему?
— Да, — бормочет он. — Именно поэтому.
— Ты даже непоцеловал меня в той поездке.
Его глаза умоляют.
— Нет. Единственная причина, по которой я сделал это сейчас, потому что ты сама попросила. Ты знала, что это я, и ты этого хотела.
Я замолкаю. Желание плакать прошло, но его место заняло нечто худшее. Ещё минуту назад комната казалась такой надёжной и безопасной, а теперь я потерялась в ней — крошечная блуждающая точка между широко раздвинутыми стенами.
— Что ещё ты хочешь узнать?
Я смеюсь, но звук пустой, выжженный. Совсем не мой смех.
— Я даже не знаю… Может, ты сам расскажешь, когда впервые в меня влюбился? В ту ночь на пляже? Когда мы плавали с черепахами? Или, может, за тем ужином в Коне, когда я весь вечер держала ноги у тебя на коленях под скатертью, просто чтобы мы соприкасались?
— Нет. Ничего из этого.
— Тогда когда?
Когда он зажимает нижнюю губу зубами, пол будто исчезает под ногами. Я с абсолютной уверенностью знаю: то, что он сейчас скажет, сделает всё только хуже.
— Я не могу назвать конкретный момент. — Если раньше он выглядел сломленным, то теперь полностью разлетелся на осколки. — Но если оглянуться на мою тупую, проёбанную жизнь, всё изменилось с первой секунды, как я тебя увидел. Ты просто прошла мимо, швырнула в меня пирог, и я уже никогда не был прежним.
Я не двигаюсь. Он тоже. Тишина переполняет уши, и в этой тишине яслышу, как ломаюсь — тихий щелчок, эхом расходящийся на мили вокруг.
— Это былты? На ярмарке?
— Да. Это был я.
Проходит примерно век.
— Но ты сказал, что тебя зовут Майкл.
— Вообще-то нет. — В его голосе нарастает отчаяние. — Это та старушка так сказала. Я просто её не поправил. Послушай, я могу всё объяснить. Потому что до недавнего времени я думал, что ты знала. Все эти годы я был уверен, что тызнала, что сначала встретила меня. Майкл сказал, что рассказал тебе. И только после твоего письма на днях я понял, что он солгал. Что ты почти не знала о моём существовании.
Из меня вырывается ещё один чужой смешок.
— А, так это всё вина мертвеца? Как удобно.
Он вздрагивает.
— Я понимаю, как это выглядит. И я должен был рассказать тебе всё по телефону. Но ты сказала, что ненавидишь меня, и я знал: если начну объяснять, ты просто бросишь трубку, и на этом всё закончится.
— Так и должно было быть, — выплёвываю я.
— Ты права. И у меня нет оправдания тому, что я приехал сюда. То есть ядействительно хотел убедиться, что с тобой всё в порядке, но остальное… это было эгоистично. Я просто подумал, что если ты, может быть, узнаешь меня… если я смогупоказать тебе настоящего себя… — Его кадык дёргается.
Я смотрю на него.
— И что дальше? Что, по-твоему, должно было случиться, Грейсон?
— Может, ты бы не послала меня нахуй, когда узнала правду.
Долгие мгновения я молчу.
— Просто скажи мне ещё одну вещь.
— Что угодно. — Голос хриплый. — Спрашивай что хочешь.
— Сколько раз мы занимались сексом? Ты и я? Насколько глубоко вы увязли в этом вранье?
Его глаза расширяются — он явно не ожидал этого вопроса.
— Ноль. Мы с тобой никогда… Я имею в виду, это был бы первый раз…
Он замолкает. И я решаю не продолжать.
— Послушай, — говорит он, — я понимаю, насколько это может быть ошеломляюще, но там ещё так много всего. Я могу объяснить.
— Объяснить? Как? Свалив всё на Майкла? — Холодный шёпот ползёт внутри меня, напоминая обо всех секретах, которые хранил мой муж. Ноэто … Даже Майкл не опустился бы так низко. — Потому что, если это всё, что ты хочешь сказать, я не хочу это слышать.
Грейсон морщится.
— Но он...
— Ясно, — говорю я. — Убирайся.
— Мина, я...
— Нет. Убирайся. Это мой дом, и тебе здесь больше не рады, и клянусь, если ты не выйдешь за эту дверь прямо сейчас, я сама это сделаю. Я уеду обратно в Сигроув, и это будет последний раз, когда ты меня увидишь.
Краска сходит с его лица. Я попала в точку. В очень больную точку.
Я собираю силы, чтобы встать, и подхожу к одежде, разбросанной на полу. Я подбираю всё и швыряю к его ногам — вместе с ожерельем. Я больше не хочу к нему прикасаться.
— Одевайся и уходи.
— Я уйду, если тебе так нужно. Но, пожалуйста, Мина… — Из него вырывается ужасный, дрожащий выдох. — Возможно, ты не хочешь слышать это сейчас, но ты заслуживаешь знать всю историю.
— Похоже, я её уже знаю. — Я отворачиваюсь и плотнее закутываюсь в одеяло. — Ты лжец. И ты бросил меня четырнадцать лет назад. Конец. А теперь оставь меня в покое.
Он, должно быть, колеблется, потому что тишину нарушает лишь потрескивание огня. Но в конце концов, ткань скользит по коже. Кожа скрипит, когда он надевает куртку.
Это тянется вечность. Сто вечностей. Я не оборачиваюсь, чтобы увидеть, надевает ли он ожерелье. Я не хочу знать.
— Приходи ко мне, когда шок пройдёт. Пожалуйста. Я остановился в «Летучем голландце».
— Возможно, — говорю я лишь затем, чтобы он поскорее ушёл.
— Я буду ждать. — Он звучит разбитым, тлеющая раньше нотка в его голосе погасла. — Сколько бы времени ни понадобилось.
С этими словами он открывает дверь. Я не оборачиваюсь, просто смотрю в огромное окно. Я слышу, как резной гризли царапает крыльцо, потом скрежет ключа в замке.
Тяжёлые шаги глухо стучат по ступеням и исчезают. Во дворе фары разрезают темноту и гаснут.
Всё это время мои глаза не двигаются. Отражение пламени фонаря дрожит на стекле, но я всматриваюсь сквозь него, в дышащую тьму, где шепчутся деревья.
Сомневаюсь, что даже они смогут помочь мне на этот раз.
До
Мы хороним Пенни на заднем дворе, в том самом месте, где мы с ней любили лежать в солнечные летние дни, когда я расстилала плед для пикника и писала прямо на траве.
Сегодня не такой день. Он на редкость мрачный, даже для января, и тоскливая влага поблёскивает на свежевырытой земле её могилы. И всё же эта серость меня утешает, будто даже небо понимает, что должно плакать по ней.
Чего нельзя сказать о Майкле.
Он стоит молча, его рот — бледная, перекошенная линия. Дождь капает с его недавно остриженных волос и темнит накрахмаленный воротник, выглядывающий из-под плаща.
Он уже сказал мне, что ему странно устраивать похороны для собаки, поэтому я беру на себя обе роли — и священника, и скорбящей. Пока тучи над нами оплакивают её, я рассказываю о том, что Пенни провела девяносто процентов наших полутора лет вместе во сне; о том, как я любила её неуклюжий, гулкий выдох каждый раз, когда она укладывалась. О том, что я любила даже её ужасный запах. Я говорю о её обаянии с отсутствующими зубами и о том, как ждала момента, когда она, встречая нас дома, всегда поднимала одну лапу — словно в приветствии. И больше всего о том, как я благодарна, что мы смогли подарить ей хоть немного покоя в конце её жизни.
Майкл регулярно резко моргает. Я смеюсь и плачу одновременно, всё время гадая, означает ли его молчание, что он чувствует слишком много, или слишком мало.
Позже, за ужином, я говорю ему, что записала нас к Дарлин ещё раз.
Он кладёт вилку на стол, идеально перпендикулярно тарелке, будто даже здесь вычерчивает стены и углы.
— Зачем нам снова идти в приют?
— Чтобы найти нашу следующую Пенни. Ну, не ещё однуПенни, конечно. Было бы странно называть двух собак одинаково...