И я, человек, который полжизни уходил в разные стороны со всеми, потому что так безопаснее, потому что в одну сторону с тобой — это уже привязанность, это уже поводок, это уже за кого-то страшно в три часа ночи, — я посмотрел на неё и сказал правду. Простую. Без «вторника», без «это работа», без обороны.
— Потому что в разные стороны я больше не хочу.
Она сказала «я тоже». И за стеклом, я уверен, в этот момент Жанна беззвучно закричала «я же говорила», а Ева посмотрела на нас с видом полководца, выигравшего кампанию, которую сама же и спланировала.
Пусть смотрят. Я слишком давно не стоял на одном балконе с человеком, рядом с которым не хочется в разные стороны. Я забыл, как это. Оказалось — холодно, неловко, банда подсматривает в двенадцать глаз, и при этом почему-толучше , чем всё, что было за последние много лет.
* * *
Домой я шёл пешком. Я часто хожу пешком — но в этот раз компания была хорошая, потому что я всю дорогу думал о ней и впервые за долгое время не пытался это прекратить.
Дома я сделал то, в чём не признаюсь под пытками.
Я дочитал «Гадюку в сиропе».
Садовника, как и было обещано, отравила экономка. Из ревности. Развязка была антинаучной, недоказуемой и держалась на совпадении, которое в реальной жизни не совпадает.
Я закрыл книгу и поймал себя на том, что доволен. Не сюжетом — сюжет был так себе. А тем, что теперь, когда Варя в следующий раз начнёт пересказывать мне очередную историю про собаку и тапок, я смогу спорить с ней по существу. На равных. На её территории, куда она пускает не каждого, а точнее — не пускала никого, пока я не нашёл вход под гречкой.
Это, как сказала бы одна знакомая мне следователь, улика.
А улики я довожу до конца. Даже если улика — это любовь, а до конца — это, кажется, очень, очень надолго.
Глава 17. Воскресный обед
Глава 17. Воскресный обед
По воскресеньям я обедаю у родителей. Это не традиция. Этоявка , на которую не явиться нельзя, потому что генерал Ворон не признаёт уважительных причин, кроме государственного переворота, да и то попросил бы перенести переворот на понедельник.
Мой папа — генерал. На пенсии, но это, как я уже говорила, не лечится. Папа тридцать лет командовал людьми, и выйдя в отставку, он не перестал командовать — просто сократил армию до состава одной семьи. Теперь он командует мамой, мной, котом (у родителей кот, толстый и наглый, единственное живое существо, которое игнорирует генеральские приказы, за что я его уважаю) и, по возможности, государством, через телевизор.
Я приезжаю по воскресеньям, ем мамин борщ, выслушиваю папин доклад о состоянии страны и отбиваю традиционную атаку на тему «когда ты бросишь эту беготню и устроишь личную жизнь». Это длится годами. Это отлажено, как развод караула. Я знаю свои реплики, папа знает свои, мама знает, когда подавать второе, чтобы прервать особо острый момент.
В то воскресенье сценарий полетел к чертям. Потому что папазнал .
* * *
Я поняла это сразу. По тому, как он на меня посмотрел поверх очков, когда я вошла. Так папа смотрел на подчинённых, которые думали, что что-то от него скрыли. Это взгляд человека, у которого есть папка, и в папке —ты .
— Здравствуй, дочь, — сказал он. И добавил, без перехода, потому что генералы не тратят время на артподготовку, когда можно сразу бить по штабу: — Корсаков Игорь Витальевич. Тридцать пять лет. Бывший военный. Холдинг. Та ещё биография. Рассказывай.
Я застыла в дверях с тортом в руках.
— Пап. Ты пробил Игоря по базам.
— Я навёл справки, — поправил папа с достоинством. — О человеке, который возит мою дочь по ночам на какой-то представительской машине. Мне доложили.
— Тебе ДОЛОЖИЛИ? У тебя что, агентура в моей жизни?
— У меня, — сказал папа, — везде агентура. Я тридцать лет её выстраивал. Не для того, чтобы она простаивала, когда речь о единственной дочери.
Я посмотрела на маму. Мама развела руками — мол, ты же его знаешь, я предупреждала, ешь борщ, пока горячий. Мама за тридцать лет брака выработала единственно верную тактику:кормить в перерывах между залпами.
* * *
— Итак, — сказал папа, разворачивая невидимую карту боевых действий. — Корсаков. Спецназ в прошлом. Потом — частная безопасность, холдинг, тёмная история, в которой все остались живы и на свободе, но осадочек, как говорится. Никаких активов на своё имя. Никакой собственности, кроме машины. Холост. Ни семьи, ни детей, ни, прости господи, перспектив. — Он снял очки. — Варвара. Это не партия. Это анкета человека, которого я бы не взял к себе даже в водители.
— Он не нанимается к тебе в водители, пап.
— А куда он нанимается? — спросил папа. — К тебе в кого? Ты следователь. Дочь генерала. У тебя образование, звание, квартира, машина, будущее. А он — кто? Молчаливый охранник без гроша за душой и с биографией, которую даже мои источники читают через губу.
И вот тут онпопал . Не туда, куда целился, — а туда, где у меня по-настоящему больно.
* * *
Потому что папа всю мою жизнь делал ровно одно: оценивал людей по анкете. По должности, по активам, по перспективам, по строчкам в личном деле. Он и меня так оценивал — всю жизнь. «Следователь — не профессия для девочки». «Полевая работа — не для тебя». «Тебе бы в кабинет, на спокойную должность, по моей линии». Папа меня любил — и всю жизньне видел . Видел анкету «дочь генерала, перспективная, надо пристроить», а неменя , Варю, которая лезет в кусты сирени за Гнидиными, потому что ей это нравится, потому что она в этомживая .
Меня всю жизнь оценивали по анкете и находили, что я занимаюсь не тем. И вот теперь тот же самый взгляд папа наводил на единственного человека, который меня по анкете не оценивал ни секунды. Который с первой встречи видел не «дочь генерала», а меня — до косточек, до миллиметров, до Донцовой под гречкой.
— Пап, — сказала я, и голос у меня сел. — Знаешь, что самое смешное? Игорь — единственный человек за мою жизнь, который посмотрел на меня и увиделне анкету . Не «дочь генерала, надо пристроить». А меня. Просто меня. С первого взгляда. Без твоих источников и личных дел.
— Это потому, что ему нужна твоя анкета, — сказал папа. — Без гроша мужчины всегда смотрят на женщин «просто так». Это самый дешёвый способ.
— Он не взял у меня ни рубля. Он возит меня бесплатно, страхует бесплатно, читает ради меня Донцову…
— Кого читает?
— Неважно, — сказала я. — Дело в том, пап, что ты опять делаешь то, что делал всю жизнь. Ты смотришь в анкету и решаешь за меня, что мне нужно. Ты всю жизнь решал за меня, что мне нужно. Профессия не та. Работа не та. Теперь вот человек не тот.
* * *
Папа помолчал. Он не привык, чтобы я переходила в наступление, — обычно я отбивалась и отступала к десерту. А тут я стояла и шла на штаб.
— Я желаю тебе добра, — сказал он наконец. Жёстко. — Я твой отец. Я обязан.
— Ты желаешь мне добра, которое сам для меня придумал, — сказала я. — А я хочу своё. Может, кривое, может, без активов, может, ростом два метра и молчит, как партизан. Номоё .
— Он тебя погубит, — сказал папа. — Такие люди не умеют беречь. Они умеют только… — папа поискал слово, —стеречь . На расстоянии. Молча. А потом в один день решают, что лучше тебя знают, что тебе надо, и уходят, не спросив, оберегая. Я таких видел. Я сам, — он вдруг запнулся, — я самтакой . И я знаю, чем это пахнет для того, кто рядом.
И это была самая честная вещь, которую папа сказал мне за много лет.
И, как всякая честная вещь от папы, она застряла в моей голове занозой, которую я не смогла вынуть.
Потому что в папиных словах — злых, несправедливых, продиктованных контролем, — была одна крупица, которую яузнала . «Решают, что лучше тебя знают, что тебе надо, и уходят, оберегая, не спросив».