Роуз с каким-то леденящим ужасом увидела взгляд Джой — печальный, поникший, совсем убитый. У них обеих были глаза отца: большие, голубые, как капля воды; но если бы сейчас сфотографировать их, то у Джой и Роуз они бы выглядели совсем по-разному. Роуз отмечала это с болью в груди.
А Джой — с горькой улыбкой.
— Как ты думаешь. Почему это все время случается? — сдавленно спросила Джой.
Роуз оказалось несложно догадаться, что она спрашивает не о работе. В этом ей не требовались консультации — сама могла их давать. Это только катализатор; в жизни Джой была всего одна тема, к которой вели все пути.
— Я не знаю, — покачала головой Роуз. — У предательства бывает много причин.
Какое-то время между ними царствовала тишина. За окнами во всю стену недавно совсем стемнело, и город зажёг огни. Что бы не случалось с людьми, живущими в нем, ЛА оставался прежним. Таким же. Нерушимым, гармоничным, олицетворяющим что-то большое и сильное, за что можно ухватиться, чтобы не упасть. Джой часто смотрела в окно из своего кабинета, и ей представлялось, будто бы всё как прежде. За стеклом ведь ничего не сдвинулось.
— Роуз, — почти прошептала Джой, — она работала в том клубе, потому что ей было настолько плохо со мной?
Снова. Роуз скрипнула зубами, задумавшись; вопросы Джой иногда приводили её в замешательство. Даже в детстве так было.
— Я думаю, что… — сказала Роуз. — Возможно, она находила в той работе что-то, чего ей не хватало. Знаешь, иногда люди любят друг друга, но не так, как им бы хотелось, чтобы их любили.
— Ужас в том, что мы были вместе шесть лет, — медленно ответила она, — Леты уже… Ее нет. Совсем нет. А я до сих пор не понимаю, как мне надо было любить её. И как мне надо было лавировать между ней и остальной жизнью. Работой. Не знаю. В работе всё проще. Нет никаких чувств к тем, кто делает что-то ненужное.
— Джо, — осторожно начала Роуз, — тебе больше не надо знать, как ты должна была ее любить. Это знала только Лета. Это в прошлом. Лету нельзя вернуть. Как бы жутко это для тебя ни звучало, но она сама выбрала такую жизнь и такой ее конец. Да, ты тоже ошибалась в чем-то, делала не то, что хотела бы Лета… Но даже если ты ошибалась, — она протянула сестре руку, как всегда усыпанную кольцами, и когда Джой коснулась ее, ничего больше не звякнуло. Раньше Джой носила два кольца — помолвочное и подаренное Летой, а теперь они лежали в отдельной шкатулке. Эта мысль сжала ее, как в тисках. Роуз заставила Джой посмотреть на нее, чуть приподняв подбородок. — Послушай меня. Все люди ошибаются. Все без исключения. Это жизнь. Ты не должна винить себя за то, что сделала или не сделала для неё, потому что на тот момент, по какой-либо причине ты не могла иначе.
Джой долго смотрела на нее, пытаясь применить слова Роуз к себе, но безуспешно. Джой слишком хорошо знала детали. И не знала, как оттереться от всей этой мерзости, которой сама же себя и полила. Столько всего можно было сделать по-другому, сказать, услышать, обратить внимание. Столько всего… А если Джой всего этого не сделала, то что тогда ошеломляющего в том, что она пропустила мимо трёх чертовых мразей в своей компании? Если Джой пропускала мимо ту, что была ближе, чем они. Или считалась таковой.
Эта история была как черновик, вылезший лишь после того, как она вслепую исписала его весь, и теперь ей нужно где-то писать дальше. Писать что-то новое, но для нового не осталось чистых страниц. Все дальнейшее накладывалось ещё одним слоем, черным поверх красного. У Джой не было ни корректора, ни новой тетради. Она жила на фоне их с Летой историй, повторяющихся раз за разом за ее спиной, болезненно и ярко, как вспышки. Как резь в глазах.
Джой не стала говорить Роуз, как не рассказывала и своей психологине, что чувствует, будто это она приставила тот чёртов пистолет к её виску. Она выстрелила. И она вся в её крови.
Хорошие выходные теперь казались Джой ненастоящими, а та девушка, Рейна — и вовсе сном. Продолжительно осязаемой из всех людей в ее жизни оставалась только Роуз. Роуз спасала её своим присутствием. Она не исчезала бесследно, и была её размытым очертанием маяка в темном море.
Она сжала ее пальцы сильнее.
— Ты же знаешь, что я люблю тебя? — слабо улыбнулась ей Джой. Роуз растерянно моргнула, а потом тоже улыбнулась сестре. Они не говорили такого друг другу уже очень давно. — Ты приходишь всегда невовремя, но спустя минуту оказывается, что это совсем не так. Спасибо тебе. Правда… Я просто хочу, чтобы ты знала, что я люблю тебя.
В горле у Роуз зашевелился давнишний ком, но она и глазом не повела. Она ответила:
— Я тоже люблю тебя, и знаешь что? Ты должна поесть.
Роуз вытащила из пакетов две порции «Цезаря», гамбургеры и заявила, что как только Джой съест хоть что-нибудь, то с нее крепкий кофе. Ночь предстояла быть долгой, Роуз знала, что Джой не поедет домой, и поэтому решила остаться с ней здесь.
Они позвонили Али, и двойняшки по видеосвязи устроили им показ мод. Анна наряжала Лиама по последним дизайнерским стандартам, а Лиам, следующий в очереди, отыгрывался на Анне. Софи и Али хихикали на диване в зале, а Джой отвлеклась и даже поела, хотя не то чтобы ей нравилась еда из «Макдональдса», та самая, которую Роуз сама ела чуть ли не ежедневно. Знала бы об этом Али, отправляла бы ей доставкой свои салаты из Копенгагена. Джой улыбалась племянникам самой своей широкой и искренней улыбкой, когда те махали ей в экран, и немножко привирала Али, спрашивающей, не часто ли они питаются всякой гадостью.
— Изредка, — отвечала Джой.
Роуз неловко пожимала плечами. Она соврала бы, если бы сказала, что у нее не щемило сердце, пока ее семья в Копенгагене, в их доме, в который они с Али годами вкладывали столько любви, а она здесь, за тысячи километров от них. Роуз безумно по ним скучала. Иногда — до слёз. Она скучала по поцелуям Али с утра, по их разговорам на балконе, по семейным прогулкам по городу. Роуз обожала свою семью.
Но ещё она соврала бы, если бы сказала, что чувствует себя в Лос-Анджелесе не на своем месте. Рядом с Джой — тоже маленькой частью ее большой семьи — она сейчас была нужнее… Когда их совместный отпуск в ЛА закончился, два с половиной года назад, Роуз снова пришлось делать выбор, очень похожий на тот, когда в ее двадцать два отец предложил выбирать между отношениями с любимой женщиной и родным домом.