Пономаренко. Ох, Крючков. Ты неисправим. Твоя беда в том, что ты слишком хорошо знаешь наши законы. Но я тебя заверяю: придется тебе побегать ради собственного благополучия. Я тебе отказываю. Крючков (пишет резолюцию на заявлении). Получай свои бумаги и подавай на нас в суд. Пусть я проиграю это дело, но с музыкой. Мы возьмем себе лучшего адвоката, мы будем защищаться от твоего благополучия. А если ты передумаешь, Крючков, мы тебя не возьмем обратно. У меня все.
Крючков (многозначительно). Я не передумаю. До свидания. (Уходит.)
Пономаренко (в сторону автора). Прокурор на меня давно зубы точит. Ведь все это мы незаконно делаем. И комиссия наша, по сути, на граня закона существует. Есть кодекс законов о труде — КЗОТ, там сказано четко: подал заявление, тридцать дней — и ты свободен. Но мы хотим разобраться с каждым случаем, нам важно знать каждую причину, чтобы потом анализировать все это. Наша комиссия общественная, она кодексом не предусмотрена, так и существуем в непредусмотренном виде. Но если мы установим причины, нам легче будет избежать последствий. Вы не подумайте, у нас текучесть снижается. Если бы нам до конца года сдать три детских садика, мы вообще были бы на коне. Что, товарищи, на этом заканчиваем?
Члены комиссии покидают кабинет. Пономаренко и автор остаются одни.
Пономаренко. Честно сказать, трудно стало с людьми работать. С металлом работать становится все легче — вон сколько станков наизобретали, а с людьми труднее. Человек становится все более неподатливым. Эх, брошу все, пойду к генеральному директору, попрошусь на металл. Буду снимать стружку с обечаек. Я понимаю, времена меняются. И люди сейчас другие. У Крючкова своя гордость, я его уважаю. Но мне с ним трудно. Возможно, он меня перерос. А что делать? Положение, прямо скажем, безвыходное. Мне как-то мой старый товарищ, начальник цеха, жаловался: «Рабочие стали капризные, требовательные». А я ему говорю: «Петя, — его тоже Петей зовут, — рабочий класс у нас один, у меня других рабочих для тебя нету, придется тебе работать с теми рабочими, которые есть в наличии». Умом я это понимаю, а вот сердцем… Так и тянет иной раз кулаком по столу хлопнуть. Я знаю, что вы скажете: ностальгия по кулаку, кулак-де, отжил свое. Но где выход? В доброте? Проиграйте вариант доброты, сами увидите, что получится. Я с Крючковым держался жестко. Пусть мы с ним сейчас не сошлись, но, я уверен, он одумается, он вернется к нам. Он оптимист. Там ему не дадут такой работы, какая ему по душе. А мы показали, что ценим его. Так что я не считаю это дело проигранным. Это уже не первый сигнал из инструментального корпуса, придется поговорить с ними по-серьезному. А к нам народ хороший идет. Каждый день десятки писем. Вот хоть это. Послушайте (достает из папки письмо, читает):
«Уважаемая дирекция!
Пишут вам воины Заполярья. Этой осенью мы заканчиваем срочную службу, очень много слышали, читали в газетах, журналах о вашем городе, о новостройке, об „Атоммаше“. Как комсомольцы, мы хотим принять участие в этой гигантской стройке, хотим попробовать свои силы и энергию.
Просим вас ознакомить нас подробно с вашим предприятием, где мы можем приложить свой труд, условия поступления на работу.
С уважением группа воинов-комсомольцев: мл. сержант Моравский, мл. сержант Коробейников, рядовой Титов и многие др.»
Правда, здорово? Это же от души написано. А вот такие, как Крючков, портят нам радужную картину. Это точно.
Автор безмолвствует в своем углу.
17
— Хорошо, я расскажу вам, чем все это кончилось, но с одним условием: вы не задаете никаких вопросов. Я устала от вопросительных знаков, расставленных вдоль всей моей судьбы. Одно неосторожное слово — и я умолкаю. Не оттого, что я такая своевольная. Мне хочется хоть немного побыть в собственной шкуре. Так трудно, когда вокруг тебя нескончаемое окружение. Нас в комнате пятеро: Галя, Лида, Люба черненькая, Люба беленькая и я. Пять голосов, пять причесок, пять запахов, пять гримас по-моему, этого более чем достаточно. Правда, Лида сейчас в отпуску, но это мало что меняет.
Вы не подумайте, будто я какая-нибудь ущербная. Я красивая, мне все говорят. На автобусе до работы доехала — с тремя могу познакомиться. По лабораторному корпусу прошла с этажа на этаж — еще двое предлагают свои услуги. Но мне от этого никакой радости, потому что Глеб высчитал мое будущее по машине, это вам не кофейная гуща.
Мне тесно от людей. Я хочу быть одна.
Но, увы, это невозможно, во всяком случае в текущем веке — так объявила Глебова машина.
Вот, слушайте. Нас сейчас 269 миллионов. Каждому требуется по комнате, это как минимум. В каждой комнате по 14 квадратных метров, тоже как минимум. Значит 269 миллионов комнат множим на 14 метров, тут уже пошли миллиарды, но Глебова машина управляется с ними шутя. А ведь еще необходимо учесть рост народонаселения, к концу века нас станет уже 300 миллионов словом, Глеб точно вычислил на своем компьютере, не помню этих цифр, я вообще с миллиардами путаюсь; в общем, эта история протянется как раз до конца века при условии, если я доживу до него и у меня не будет двух детей, требующих нового жилья.
Конечно, строят очень много, колоссально. И многие получают — миллионы семей. Об этом широковещательно объявляют. Но и нас, очередников, миллионы. Сколько нас, стоящих в очереди на морозе? Этого еще никто не сосчитал. Глеб сделал первую попытку. Мы течем из деревень, из маленьких поселков в большие города, на новые стройки, заводы. Нас миллионы. Мы с легкостью бросаем избы наших отцов и дедов, и они стоят с забитыми окнами. Мы с легкостью бросаем отцовские гнезда — скорей в город, там много строят, нам дадут. Но нас миллионы, кто же нам даст? Кто будет все это строить? А как быть тем, кто жил в больших городах? Они ведь тоже хотят улучшить свои условия — какими глазами они смотрят на нас, пришлых? Это Глеб так говорит, но этого, увы, уже не вычислишь на машине. Во мне теплится лишь одна надежда — что его машина ошиблась.
Кто такой Глеб? Я предупреждала: никаких вопросов. Пусть я плохая рассказчица, терпите.
Глеб — это молодой специалист, мы с ним работаем в лабораторном корпусе, иногда обедаем вместе, между нами ничего серьезного, одни разговорчики. Он на 12 сантиметров выше меня, не скрою, эта чисто плоскостная деталь мне приятна.
У Глеба теория: человечество погибает от скученности. Не от переизбытка людей, нет, именно от скученности. Мы почти не остаемся одни. На работу приехал — в зале сорок письменных столов, и за каждым торчит голова, пошел в столовую — вставай в хвост себе подобных, сел в троллейбус — не продохнуть. К тебе прикасаются одновременно 6–7 человек, купил билет в кино — за чужими шапками фабулы не видеть, на экране, между прочим, тоже люди, толпы людей. Ладно, думаю, приду домой, укроюсь от чужих голов и глаз. Вхожу в комнату, а там Лиза в подушку ревет, Галка на картах гадает, Люба черная в чемодане копается, добро перекладывает.
Сейчас все заговорили хором: защита природы, охрана окружающей среды. А я вам скажу, не пора ли поставить вопрос так: охрана внутреннего мира человека.
Это не Глеб, это я сама. На своей шкуре придумала. Природу мы повредили с помощью человека. А разве самому человеку не вредим?
Вы можете спросить: как же охранить внутренний мир человека от внешних посягательств? Надо создавать общественное мнение, что человек имеет право на охрану своего «я». Плюс материальные предпосылки. Вот в новой Конституции записано, что мы имеем право на жилище, это уже серьезная постановка вопроса, хотя и тут подождать придется. Ну, так мы терпеливые. Вы не подумайте. Моя несчастная любовь тут вовсе ни при чем. И потом почему несчастная? Эти недели я много думала, совершенствовалась в себе. Тянулась за Григорием.
А началось с писем. Вы, конечно, догадались, что письма, которые я вам дала, никогда не были отправлены. Но это и не черновики, самые настоящие оригиналы. Я действительно писала их Наталье, своей лучшей подруге, но у меня не было ее адреса, мы в один день отбыли из Каменки. Наталья отчаянно полетела на БАМ, я, как более осмотрительная, сюда, на «Атоммаш». Поэтому я придумывала ее ответы, которых на самом деле не было, но вчера от нее пришло первое письмо на «До востребования». Вряд ли я теперь отправлю ей ее письма. Ведь я писала их самой себе. Это был период первоначального осмысления, довольно наивный, не правда ли? Писала глупые письма в никуда, смех и слезы.