Животворец отвернулся от пейзажа. Мучительно мычит в надежде преодолеть собственную немоту. Глядит в себя, выворачивает наизнанку, и мир, изображенный им, вправе быть объявлен несуществующим, подобно знаменитой лженауке на букву «к».
Сколь мучителен путь природы! Сколько раз был тупик — и все сначала. Из немо-ты про-рваться к смыслу, сквозь немоту я не мо-гу, а ты? агу!
По-ра пре-рваться.
Но при чем тут вообще Акоп Акопян, маэстро и творец мирозданий, чей поясной портрет я рисую столь невразумительно, будучи не в силах прорваться сквозь не-мо-ту? А при том тут Акоп, что всякая попытка классификации ведет к упрощению, и я пришел сюда вовсе не для того, чтобы раскладывать Акопа по полкам. Так что ответа не будет.
И вообще — что лучше? Быть зеркальщиком или отраженцем? Я так отвечу, предварительно слазив в энциклопедию и сделав на лице хитрую ухмылку: хороший зеркальщик лучше плохого отраженца. И наоборот, разумеется: хороший отраженец лучше плохого. В обоих видах достигнуты вершины мирового искусства. Все жанры хороши — кроме скучного, не мной открыто. [2]
Зеркальщики, как правило, непоседы, их влекут дальние страны, привольные горы. Глаза зеркальщика нуждаются в постоянной пище — поэтому зеркальщик смотрит на мир с голодным блеском во взоре. Почти всегда у него на животе болтается фотоаппарат.
Животворцы, наоборот, затворники, почти все они урбанисты, так как в городе им легче укрыться от посторонних. Животворец углублен в себя. И образ животворный рождается изнутри. Животворец творит свой собственный мир, не считаясь с капитальными затратами души, это тот единственный случай, когда любая экономия души идет во вред создателю. У животворца собственные материалы и свой метод кладки, о котором мастер и сам не догадывается.
Спрашивается вторично: при чем здесь маэстро Акоп?
Вы еще не догадались?
6
Манекен с ширмой. X., м. 130×89, 1975.
Натюрморт. Инструменты. X., м. 60×81, 1976.
Как покончить с невысказанностью? Поворот на 180 градусов. Еще миг — и мироздание исчезнет, поставленное в угол творцом, показывающее отныне изнанку перевернутого смысла.
Я проникаю взглядом сквозь материю холста, вижу судороги земли, муку предметов искусственного происхождения: перчаток, кусачек, табурета, ящика, стола, столба или блюда.
У двухмерного холста является третье измерение, называемое по-ученому, кажется, перспективой, я в этом ничего не понимаю, и не перспектива меня сейчас волнует, но не могу же я в самом деле перескочить сразу из второго измерения в четвертое. Глубина холста прорывается в безбрежность, но это не есть безбрежность ученой перспективы, а глубь самой земли, предмета, послужившего натурой.
Так видит мир рука Акопа. Я стою у подножия пейзажа. Он же смотрит на пейзаж с горных высей, а может, с высот вечности, кто знает. Физики утверждают, что четвертое измерение — это время, но в искусстве все не по-ученому. Я убежден, что четвертое измерение искусства — душа.
Художнику не требуются летописцы, он сам пишет летопись своей жизни, своего народа, своей эпохи, она на его холстах. В каждой линии, каждом штрихе здесь плоть и кровь, за все заплачено по высшему счету: расходом души, бессонницей ночей.
— Я сплю хорошо, — возразил маэстро с мудрой улыбкой. — Не могу припомнить ни одной бессонной ночи, разве что в юности.
— Маэстро, прошу простить меня за то, что я приписываю вам свои слова, однако я имел в виду бессонницу мысли, а не тела.
— О, это да! Это мне знакомо.
— Что же в состоянии вас отвлечь?
— Только работа, когда начинает думать рука.
Миры продолжали движение по предначертанным орбитам: поворот на 180 градусов, приземление на смотровую площадку, завершающий полет в угол, где, по всей видимости, находился склад готовой продукции с личным клеймом Акопа.
Тут я обнаружил, что не только мы, то есть гости, смотрим на холсты.
Сам Акоп на них смотрел, придирчиво и беспокойно.
— Какая ваша работа самая любимая, маэстро?
— Я ко всем отношусь одинаково — и в достаточной мере спокойно. Ведь это уже сделано, не так ли? Самая любимая? Нет и нет! Давайте лучше посчитаем, что данный вопрос не имел места.
О чем же столь пристально думает Акоп, отступив на три шага, приложив палец правой руки к подбородку?
На нас он не смотрел. Вряд ли его интересовало наше мнение, во всяком случае, я хотел бы надеяться на это. Не выношу, когда персонаж глядит в рот автору.
За маэстро я могу быть спокоен, подумал я. Акоп меня не подведет, ибо он всегда остается самим собой, на холсте ли, в жизни ли. Может, это и есть секрет № 3?
Интересно, сколько у Акопа секретов? И как их разгадать, переведя хотя бы на язык более привычных понятий? Рано или поздно придет пора ответов.
На этом пиршественном параде мирозданий я всего лишь зритель, занявший место в ложе для прессы и потому заранее обреченный на сплошные восторги.
«Какой мощный колорит, открывающий новый мир человеческого восприятия. Посетитель».
«Браво, Акоп! Мадлен Персе».
«В лице Акопяна советское искусство становится в состоянии выйти не только на мировую арену, но и на спор с веками. Аббат Реклю, настоятель Н-ского монастыря».
«Мы, студенты второго курса технологического факультета, не понимаем и не можем понять этого темного искусства. Что может сказать безрукий манекен? Зачем из ящика торчат кусачки, этот инструмент прошлого века? Призываем художника к зеркальной ясности. Группа студентов».
«Могучий Акоп! Мятежный Акоп! Поражены! Очарованы! Покорены!»
«Акоп проник в области, которые казались прежде недоступными для кисти. Гайк, астрофизик».
Листаю наугад альбомы с отзывами, где были выставки Акопа. Именно такие отзывы обещал мне выслать Меружан, что он и сделал. Автор выражает ему очередную признательность.
Последний холст перелетает в угол. Смотровая площадка опустела. И вдруг я замечаю, что по мастерской тут и там расставлена или разбросана натура. У окна в косом освещении стоял манекен. На столике разместилась ваза. Ящик с инструментом установлен на табурете. Маэстро снимает одну натуру, подвигает к себе другую, садится.
Только что табурет был на холсте, привлекая к себе восторженное внимание. Но вот табурет спрыгнул с картины на пол и сделался заурядным, блеклым, почти неощутимым для глаза.
По-моему, и Акоп не заметил того, что сел на натуру. У табурета был отгул. А манекен уволился по собственному желанию.
Это означало, что мы меняли жанр. Живопись переливалась в слова. На столике явился кофе с интригующим запахом, свидетельствующим о наличии фамильного секрета. Крохотная чашечка казалась сбежавшей с холста, хотя я отчетливо помнил, что ее там не было.
Вопросов накопилось с избытком. Так не все ли равно, с какого начинать.
— Скажите, маэстро, каким путем совершается отбор натуры?
Мои слова перетекали в звонкоголосую армянскую речь, причем Меружан не забыл включить свою электронную технику. Черный прямоугольник магнитофона занял отведенное ему место на полу мастерской. Завертелись колеса, перематывающие нити нашего диалога.
Акоп казался невозмутимым. Ответ не заставил себя ждать, словно был составлен загодя.
— Я не думаю, что есть художники, которым до конца ясно, почему они пишут именно это или почему им нравится писать именно это. А ведь даже понимая подобные вещи, не так-то просто бывает ответить на некоторые вопросы зрителей. По завершении своего художественного образования я пережил глубокое отчаяние. У меня были любимые живописцы, и в их картинах я видел воплощение того, что мне хотелось бы сделать самому. Я мучился, ибо долгое время не знал, что же мне писать и как. Но наконец я увидел то, что искал, и был прямо-таки потрясен. Между мной и тем, что я видел, возник контакт. А увидел я вывешенный у нас на веранде пучок чеснока. Конечно, это не бог весть что, пучок чеснока, но я уже знал: мне открылось то, что мне так недоставало, что я мучительно искал. Я напишу картину, мою картину. Позже у меня всегда возникал такой контакт, я всегда что-то обнаруживал…