Всякий куль муки, бочонок солонины или ящик галет приходилось везти из Чикаго: аборигены края не имели продажного зерна. Подобно Тадеушу Драму, они вели жизнь охотников, в лесу во множестве водились косули, клыкастые кабаны, свиньи, лисы и дикие индюки. Если и поднимали немного пашни — то под картофель и кукурузу, на пропитание семьи. Вчерашний волонтер, возвышенный гражданской войной до сознания собственной силы, но и развращенный ею, бывал и щедр, и жесток, и скор на расправу. Он охотно принимал приглашение в гости, — хотя бы и условленными выстрелами в воздух, — но мог и год одиноко прожить в лесной берлоге. Немногих богатых фермеров, которые корчевали дубравы и собирали амбары зерна для зимнего откорма скота, ветераны сторонились, ненавидя их покушение на лес и обитающее в нем зверье. Случалось, что накануне уборки поля пшеницы и кукурузы охватывало пламя; на земле клокотали земные страсти, они, а не молнии рождали огонь, выстрелы, убийства, о которых полицейские и духовники никогда не узнавали правды. И моих колонистов они встретили не хлебом и солью. Бедняк, застигнутый на лесном участке, у первых сложенных в стену бревен, не успевал отложить топор и взять в руки ружье, и только нужда, написанная на нем, только горькая печать бедности спасала его от расправы.
Когда в казарме не осталось свободных помещений, Драм увез к себе нашего плотника Мацея Дудзика, — они разгородили хоромину Тадеуша на три комнаты, в двух из них поселились на зиму семьи Дудзика и его подручного Войтеха Малиновского. Драм купил вторую лошадь и отдал пару колонии, для подвозки бревен и осенней полевой распашки. Драм истратил последние сбережения, не отстали от него и мы; перед Новым годом я закупил провиант и тяжелые плуги, пригнал из Нашвилла четверку рабочих лошадей, и нежданно мне пришлось расплачиваться за казарму с Иллинойс Сентрал. Хэнсом извинился, что компания решила не медлить с постройкой пристанционных помещений, и казарму придется отнести за мой счет, но я могу с выгодой выйти из затруднения, беря плату с жильцов. О какой плате могла идти речь: бедняки приезжали с голыми руками, без второго топора! Часто я выкладывал от себя два-три десятка долларов, чтобы помочь новопоселенцу ухватиться за землю, вступить в лесную, спасительную каторгу. Я ворочал сотнями долларов, в глазах колониста я выглядел состоятельным человеком, а был ровня ему, только бесплатный билет первого класса позволял мне барином сходить с чикагского поезда.
Назвали поселок польским именем — Радом, не отступив от американского обыкновения населять эту землю двойниками европейских городов. Большинство первопоселенцев были родом из Кельцского воеводства, из старинного города Радома, основанного еще Казимиром Великим в середине XIV века, и едва имя Радом было сказано вслух, как все и согласились, что лучшего и не придумаешь. Иллинойс Сентрал объявила новую станцию в газетах, мы стали рубить главную улицу, Варшавскую, — тут-то ваш батюшка и приложил молодую силу, с этого вот места он и начинал: бор стоял нетронутый, обреченные дубы мы пометили легким стесом, а для них — смертельной раной.
Тадеуш полюбился единокровным полякам: памятливый, рассудительный, справедливый, снова ротный на лесной войне, и вся забота — о солдате-землепашце, чтобы был сыт, одет, а начав бой, чтобы выиграл его. Старое ружье кормило его, в шкафу висели сюртуки и куртки, старомодные, купленные при поселении в Ду-Бойс, сорочки ему стирали на соседней ферме у немцев, бороду Драм подстригал перед зеркалом, — тем и кончались его домашние нужды. С каждой неделей он остывал к Михальскому. Я приписал это взаимной ревности: Михальский — второй земельный агент компании часто ездил со мной в Чикаго, а встретясь в Радоме, мы уединялись для долгого разговора. Однако причина оказалась глубже: оглядевшись, Драм и Михальский заметили, что идут разными дорогами: Мнхальский торопил с постройкой костела, Драм присматривал место для школы. Михальский приходил из обшитого досками дома немца-католика Яна Бауэра, где миссионер Кароль Клотцке отправлял службы, и твердил о храме, о том, что истинный «поляк, даже не имея крыши над головой, прежде позаботится о святыне, где он мог бы славить бога…». Драм возражал, что начинать надо со школы, в округе есть и дети ирландцев, и янки, и немцев, и он берется обучать всех, минуя трудности языка.
Спор шел не между верой и безверием, Тадеуш не отвергал бога.
Все колонисты разделяли заблуждения века: бедняки, теряющие в восстаниях мужей и братьев, исторгнутые родиной, брошенные тиранами через океан, скорее найдут утешение в вере, чем в науке. Драм, вместе со мной, помышлял о братстве людей, превосходящем различие рождения и веры, Михальский жалел поляков, только их видел на Ноевом ковчеге человечества, только им протягивал руки, полагая, что для иных найдутся другие руки, а если не найдутся, то его ли в этом вина? Колонист вытягивал жилы, орудуя одним топором в бору, вспоминая, как его пращур вязал из стволов избы; разминая жидкую глину, замазывая ею щели, трамбуя дубовой колодой земляной пол, — а слава Радома росла. Реклама молчала о сочащихся кровью руках, среди всеобщей безработицы и нужды она кричала о дешевой земле Радома, о будущих урожаях и даровых пастбищах.
Глава тридцать пятая
Перед рождеством в контору на Вашингтон-стрит явился денежный покупатель. Польского в нем, кроме языка, выдававшего кашуба или силезского уроженца, было немного; артистический, словно бы уже и не мужской, интерес к укладке и блеску крашеных волос, к полной симметрии усов — изрядных, тоже нафабренных и с завитком на опущенных концах. Он холил лицо, мягкую кожу щек и подбородка; блекнущие, в прожилках, голубые глаза проигрывали от резкой, заемной черноты бровей, а приплюснутый нос давал лицу выражение тайного высокомерия. Он назвался Йозефом Крефтой, попросил топографические планы Ду-Бойс, и я расстелил перед ним листы. Земля разбита на прямоугольники, проданные участки мы штриховали; как ни успешно шли дела, земля еще пустовала, еще могла принять многие тысячи колонистов. Наблюдая Крефту, склонившегося над чертежом, я недоумевал, что привело его к нам: его руки с беглыми, нервическими пальцами — не для английского топора или тяжелого плуга. Может быть, деньги потрудятся за него, но Радом пока не знал батраков — нужен ли братству покупатель чужого труда?
— Лучшие участки, верно, уже разобраны, — заметил Крефта.
— Из карты этого не видно.
— Не станут же люди брать худшую землю, пока есть лучшая.
Я хотел возразить, что хорошей земли хватит на половину жителей Чикаго, но не сказал, пренебрег долгом комиссионера.
— Много ли вам надо земли? — осведомился я.
— Смотря как вы поведете дело.
— При полной оплате вы получаете десять процентов льготы.
— Это если я покупаю сорок акров. А если восемьсот?
Никто еще не покупал больше 80 акров — и таких купцов было двое: я и пришедший в упадок чикагский кабатчик Миндак, он строил дом на Варшавской улице, неподалеку от станции. Восемьсот акров за наличные! Такой купец сразу поправлял наши дела; даже и я получил бы на свой, повисший при последних центах, счет больше семисот долларов. Но в размахе Крефты таилась и опасность.
— Даже если вы купите землю по семи долларов, покупка обойдется в пять с лишком тысяч. С такой суммой можно жить и в Чикаго.
— Если и мне, и колонисту на сорок акров одна льгота, я возьму рассрочку. Но так в Штатах не ведется.
— В Радоме вы найдете такое, к чему у нас не привыкли.
Крефта недоумевал, смотрел на меня, как говорится, во все глаза, из-под тяжелых, синеватых век.
— Что вы намерены делать с такой землей?
— Может, продам лес, заведу скот или стану сеять пшеницу.
— Я должен быть с вами честен: иллинойский лес, даже орех и дуб, не в цене, у всех вдоволь своего дерева. И пшеница не скоро получит сбыт: дешевле привезти муку из Кейро или Сент-Луиса.
— Зачем же вы зовете в Радом колонистов?