Надин меняла мокрую салфетку на лбу Наполеона, смачивала губы, и они тут же сохли. Плантация вернула Наполеону сухость мышц, грудь подымало и опускало судорожным дыханием, сила была в его руках, вытянутых вдоль тела, в длинных ногах, — им была коротка кровать Скотта, грубые, сбитые ступни темнели на весу, — только черный, вздутый живот напоминал о скором конце. Боль безгласно жила внутри его плоти, в красноте закатывающихся вверх глаз, в вытягивающихся, как перед воем, губах, в стиснутых до скрипа челюстях.
— Кто эти негры? — Я сел на раскладной стул.
— Люди… мистер Турчин…
— Не трать сил, не повторяй всякий раз мое имя.
— Хорошо, мистер Турчин.
— Почему ты не подождал меня в лагере?
— Боялся опоздать…
— Зачем тебя убивали негры? Не белые — негры!
Он с усилием повернул голову, смотрел, тот ли я Турчин?
— Хозяин прикажет, и раб убьет раба. О-о! Если бы наших господ не одолевала спесь и они дали бы рабам свободу, Юг получил бы черную армию…
— Они боятся дать вам ружья.
— Бог ослепил ваших врагов и отнял у них разум…
Я часто думал об этом после того, как мы вошли в Теннесси и Алабаму. Среди тысяч и тысяч черных открылись не только наши друзья, но и люди осторожные, осмотрительные, угрюмые; они прятались при нашем появлении. Хорошо обученный негр, если его освободит Юг и поставит под командование бывшего господина, сделается для нас страшнее, чем белый солдат в холмистых и болотистых землях. Он вынесет любую жару, змеей проползет сквозь колючий кустарник, и если вчерашний господин внушит ему, что янки покушаются на земли его свободных детей, то он и встретит нас как врагов. На негров Севера он станет смотреть с состраданием, как на глупцов, и думать, что они потому перебежали на Север, что были рабы, а будь они свободными, они не изменили бы Югу и собственной расе. Я доходил до этой гнетущей мысли и, страдая, отвергал ее. И вдруг та же печаль в устах раба, который познал тайную свободу и рабство; в замешательстве я пожаловался на бегство Авраама.
— Аврааму невмоготу среди нас, — сказал Наполеон опечаленно, он подумал, будто я жалуюсь, что библейский Авраам отвернулся от нас. — Он вернулся к своим пастухам и сидит у костра… Возьмет ли он теперь нас с собой в землю Ханаанскую, в свои черные шатры?.. Вывел бы он вдов и детей… на них нет вины.
По палаточной улице приближался капеллан, узкие плечи и круглая шляпа приплясывали на багровом к ночи небе, он шел быстро, черные одежды бились о сапоги.
— Сюда идет священник. — Я склонился к негру, услышал недобрый запах тления, поправил крест, соскользнувший под мышку. — Скажи ему про дочь, про Джуди, это будет твоим завещанием.
Он закатил глаза, чтобы увидеть Надин в изголовье.
— Мне нечего завещать детям, кроме любви…
— Большинство оставляют им деньги или долги, — сказала Надин. — Немногие могут оставить близким любовь.
— Я старался не делать долгов. — Он помолчал. — Вы назвали Джуди моей дочерью, мистер Турчин… спасибо. Но черная не должна родиться такой красивой.
Огастес Конэнт замедлил шаг, темная фигура обрела величавость. После стычек в суде только решительный человек или фанатик веры мог так спокойно идти навстречу мне и Надин. Когда мы сражались под Кейро, против нас и Гранта стоял мятежный генерал Полк, достопочтенный Леонид Полк, протестантский епископ Луизианы, некогда воспитанник Вест-Пойнта. Сделавшись генерал-майором, Полк сохранил и епископский сан, а рассказы о его мужестве терзали честолюбие Огастеса Конэнта. Он все более находил в себе талант военного и перестал бояться огня.
— Меня позвали к умирающему, — сказал Конэнт.
Я зажег лампу, чтобы он лучше разглядел негра и сам был виден в священническом облачении. Капеллан смотрел отчужденно, несобранно, на всех сразу и ни на кого в отдельности. Что-то его раздражало: молитва негров или мигом налетевшие ночные бабочки и насекомые с жесткими, сухо ударявшими в ламповое стекло крыльями.
— Вы уверены, что ниггеру необходим священник?
Блейк воздел руки жестом полного отступления.
— Медицина бессильна! — сказал он по-латыни.
— Верует ли он в бога? Крещен ли он?
— Он христианин, — сказала Надин. — На нем от рождения крест.
Капеллан потребовал оставить его с умирающим. Мы остановились у входа в палатку, в сумраке я узнавал многих: Крисчена, Барни, Пони-Фентона, Тадеуша Драма, Джонстона и других горячих сторонников свободы для черных. Барни О’Маллен не признавал осторожности Вашингтона. «Негритянские полки? — запальчиво рассуждал он. — А почему бы и нет! Какого дьявола им не дают оружия! Они имеют не меньше прав сражаться за самих себя, чем мы — сражаться за них!» Но когда я сказал Барни, что нам не нужны полки, отделенные от других цветом кожи, пусть негр вступит в любой полк, пройдоха склонил голову и зажмурил глаз. «Ну, а если башковитый негр, вроде нашего Авраама, возвысится в офицеры?» — «Это неизбежно», — подтвердил я. «Вот тут давайте и остановимся! Иначе белый солдат может угодить в подчинение к черному капитану: это же конец света!»
Негры пели у провиантского склада, их печальные псалмы не заглушали голосов за нашей спиной.
— Как твое имя, черный?
— При крещении мне дали имя Бингам.
— Почему же тебя зовут Наполеоном?
— Мне подарили это имя, когда я бежал от хозяина.
— Покинуть родину — мирской грех. Отречься от имени, которым тебя нарекли при крещении, — грех перед богом.
Капеллан поднял голос: хотя он и учил паству не бросать камни в грешника, сейчас булыжники назначались и мне; я покинул родину, я из Ивана сделался Джоном.
— Я Бингам-Наполеон… Всем нравилось больше имя Наполеон.
— А тебе?
— Тоже. Я думаю, он был святой.
— Он — разбойник!
— Иисус простил и разбойников, распятых рядом с ним. Бог ждет меня на небе, отец.
— Как же ты придешь к нему с руками вора?
Наполеон не понял капеллана; он не знал об оговоре.
— Ты украл у бедняков, у своих братьев!
— Однажды я отнял у нужды вдову и детей. Разве это — грех?
— Почему же ты бежал? Если ты честен, зачем ты бежал?
— Я бежал к своей смерти…
— Никто не знает, где его ждет смерть; гордыня говорит в тебе, черный.
— Пришли плохие времена, отец, смерть поджидает негра под каждым деревом…
— Но на тебя бросились негры, негры, не белые. Ты снова бежал от хозяина. Ты хотел стать солдатом?
— Нет, отец: это война белых.
— Ты хорошо сказал: война белых! Но белые воюют из-за черных. И умирают из-за вас.
— Наши джентльмены на Юге понимают это, а янки — нет. Янки думают, что сражаются из гордости: чтобы Ричмонд и Новый Орлеан поклонились Вашингтону. — Он перешел на шепот. — Отец, Иисус поставил тебя с крестом и Библией между двух армий, между ненавистью и ненавистью, между белым и белым…
Я вздрогнул, таким горестным и сострадательным к чужой беде был голос обреченного Наполеона.
— Отчего же ты бежал и зачем убит этими людьми?
— Подойди ближе, отец, — попросил Наполеон.
Тяжелая, в темной коже книга легла на неспокойную грудь, руки Наполеона накрыли Библию. Капеллан склонился над умирающим. Наполеон заговорил тихо, мы едва слышали отдельные слова; имя Джуди, мое имя, чье-то ранчо, Элк-ривер, насилие. Его покидали силы, антонов огонь брал верх над могучей натурой, а может быть, Наполеон не хотел, чтобы посторонние услышали даже и о мнимом бесчестии Джуди.
Подполковник Скотт избегал меня в этот вечер, будто сожалел о своем поступке в суде и о том, что уступил штабную палатку умирающему негру. Не упомню, чтобы Скотт заговаривал с ними, — но и с другими он был сдержан и молчалив, — взгляд его скользил мимо негров, словно ему не дано было замечать в природе черный цвет. Вчера Скотт решился на отважный шаг; быть может, он пришел в суд, не зная, что окажется на виноватой скамье, и, только выслушав обвинение, решился разделить мою участь. Я не ждал этого от Скотта и вздохнул свободнее. Не каялся ли он теперь в своем порыве? Судьба сделала ему предостережение: черные страсти остановили суд, разбирательство отложилось до утра, он имел время подумать, вернуться на скамьи свидетелей, оставив притом впечатление благородного офицера. Честь полка дорого стоит. Скотт постарался отстоять ее, но захочет ли он впутываться в дела рабов?