Наш пароход на Кейро еще не подошел к причалу, суденышко Фримонта разводило пары и подмигивало в ночи огнями.
— Ваши солдаты спят, — сказал Фримонт, остановившись резко и прощально. — Я не сумею убедиться в их исключительности.
— Они не спали три ночи.
— Так в чем их талант? — повторил он прежний вопрос.
— В умении действовать самостоятельно и в их esprit de corps.
— О! Вы дарите мужланам и esprit de corps!
Я мог сказать, что в 19-м Иллинойском больше интеллигентных людей, чем в других полках, но поверит ли он?
— Я хочу дать вам совет, Турчин. — Его задело мое молчание. — Вы возите с собой жену; во всей армии Севера, да и Юга, нет ничего подобного.
— Но и здесь и там нет второй такой женщины. Даже в Севастополе, под рукой царя, женщины сумели отличиться, спасая раненых.
— Армия руководствуется уставом, а устав запрещаетженщин, иначе как маркитанток.
Он сделался сух и официален, мне оставалось одно — неподчинение.
— Надин Турчин — фельдшер. Я не наложу в этом вреда.
Фримонт снял шляпу, тряхнул гривастой головой:
— Среди листков, которые я порвал, был один, писанный ее рукой. Капеллан прислал его в штаб, убежденный, что это изменническая тайнопись; вот вам и вред, и смущение. Капеллан не знал, что письмо нежное.
— Но и вы не знаете по-русски, генерал!
— Здесь бывает ваш соотечественник, русский полковник, а теперь удачливый вербовщик солдат. Он прочел и совершенно успокоил штаб. — Фримонт поднял руки ладонями ко мне, в знак примирения. — Мы не нашли в полку измены, даже и супружеской.
— Если с делами покончено, позвольте мне удалиться.
Я дрожал, не зная, чему это приписать: сырой ночи на берегу реки, ярости или внезапному стыду, что наших строк коснулись зрачки капеллана.
— Что это вы вдруг, по пустякам?! — удивился Фримонт.
— Если бы вы смогли увидеть, какой яростью откликнется сердце капеллана на вашу прокламацию, вы бы никогда не приняли из его рук и клочка бумаги. Они везде — тайные друзья Юга, слепцы или изменники.
— В моем штабе их нет, — сказал Фримонт со всей возможной искренностью. — Европа отдает нам превосходных людей, но они являются в Америку, отринутые родиной, со всею страстью политической неудовлетворенности, они торопят нас, нахлестывают лошадей, готовые загнать их, только бы поскорее. Прощайте!..
Мы пожали друг другу руки, вкладывая в короткое рукопожатие забвение обид перед лицом войны.
…Полк не задержался на Миссисипи. В Кейро командовал Грант, подчиненный Фримонту, но и здесь достигший заметной независимости. Печать его личности лежала на армейских делах в этом важнейшем пункте при слиянии Огайо с Миссисипи: незамедлительность решений, расчет, организация и достаточное продовольствование полков говорили в его пользу. Ложными перемещениями судов он вводил в заблуждение неприятеля и скрытно, в трюмах, перевозил войска, собирая их для возможного удара в сторону Арканзаса, или Теннесси, или вниз по Миссисипи, на Мемфис. В этот раз я не дождался Гранта в Кейро, а он позаботился о нас, прослышав, как изнурился полк в напрасной экспедиции на Айронтон.
Нас перевезли на кентуккийский берег Миссисипи в Форт-Холт, недавно сложенную и плохо вооруженную крепость. Едва мы передохнули пять дней среди зеленых холмов и рощ, у насыпных валов и пахнущих смолой свежих бревен, едва позволили раненым отбросить палки и самодельные костыли и снять окровавленные повязки, как пришел новый приказ: соединившись с 17-м Иллинойским полком, двинуться вниз но течению и занять Элликотс Миллс. Неделя, проведенная в Форт-Холт и Элликотс Миллс, позволила мне взглянуть на жизнь штата, ради которого президент потребовал от Фримонта отменить объявленное прокламацией освобождение миссурийских рабов. В Кентукки все притаилось в ожидании, когда военное искусство или превратности судьбы дадут перевес одной стороне, когда можно будет без риска примкнуть к счастливому знамени.
В Кентукки я имел время обдумать прокламацию Фримонта. Какое унижение свободы! Вашингтон разрывает миссурийскую хартию Джона Фримонта, а ведь и она — уступка, компромисс, невольное допущение рабства. Я не мог сказать этого Фримонту в Кэйп-Джирардо, счастливый, что слово произнесено, и какое слово: а их рабы освобождены! Но и Фримонт объявляет свободу лишь тому рабу, чей хозяин открыто стал в ряды конфедератов, рискнул жизнью в мятеже. А тысячи трусов, переделавших слово «измена» в удобное и уклончивое слово «лояльность», тысячи осмотрительных льстецов, превосходящих жестокостью к рабу и тех, кто обнажил против нас меч, — все они и по хартии Фримонта сохраняли права на черных рабов. Знал ли я о черных страдальцах, когда подъезжал с Надей к австрийской границе, чтобы затворить за собой двери России? Знал, знал, однако же я здесь, среди врачевателей проказы; человеку необходимо встать так близко к злу, чтобы из наблюдателя сделаться воином. Коню республики нельзя сбавлять шаг, — орудия Юга возьмут верный прицел по замедлившейся мишени и расстреляют ее. Лучше бы Линкольн смотрелся не в зеркало Кентукки, а в миссурийское, расколотое так, что его не склеить никакой уступкой. То, что сегодня в Миссури, завтра будет и в Кентукки; кончится тишина, уклончивость, припрятанное оружие притворных лоялистов загремит выстрелами.
Мы только еще устраивались в Элликотс Миллс, когда пришел новый приказ: 19-му Иллинойскому немедля отбыть в Кейро, погрузиться в вагоны Иллинойс Сентрал и проследовать в Вашингтон, под командование генерала Мак-Клеллана. На паровом боте вместе с курьером от Гранта прибыл Тэдди Доусон, военный корреспондент «Чикаго дейли трибюн», газеты Медилла и Рэя. Приказ о перемещении полка привел Доусона в восторг, меня встревожил. Мы приноровились к войне, а на Потомаке затишье. В Миссури старшие офицеры махнули на меня рукой; даже и Поуп видел, что полк дерется храбро, а каково будет в бездействии, в штабных закоулках, где и дельный офицер лишается доли ума?
Грант писал мне, что Вашингтон снова потребовал у Запада 5000 снаряженных людей для защиты столицы. Фримонт не смог дать пять полков и решился пожертвовать двумя лучшими: моим и немецким полком Геккера. Грант хотел удержать меня, но Фримонт стоял на своем; если уж он отправляет два полка вместо пяти, то пусть едут лучшие.
— Видите, невозможный вы человек, — атаковал меня Доусон. — Вам оказали честь, а вы брюзжите.
Я помалкивал: неисправимая порода газетные вояки. Они первыми видят победу, где ею не пахнет; первыми выводят поспешные уроки войны и первыми же, при малейшем затруднении, предают эти уроки; рвутся в бой, но не далее известной черты; рекламируют как добродетель то, что на деле есть несчастье нации.
— Не ставьте на Фримонта, Турчин, — продолжал Тэдди Доусон. — Он — битая карта. В Вашингтоне говорят, что он окружил себя авантюристами, создал в Сент-Луисе военный Версаль, раздает деньги казны…
— Вздор, Доусон! — оборвал я его. — Фримонт — достойный гражданин, он объявил войну рабству.
— И тут же отступился! — торжествовал Доусон. — Линкольн приказал Фримонту изменить прокламацию, и Фримонт подчинился.
После первого письма президента Фримонт был полон решимости, в Кэйп-Джирардо он поощрял мою решительность, и вот снова путы на руках и ногах, простор для врагов, лживые светские правила для солдата Союза, снова он — открытая мишень. Я снял шляпу и отвесил низкий поклон северо-востоку этой страны.
— Кому это вы, Турчин? — Доусон снял очки: не показалось ли на Миссисипи еще суденышко?
— Я оплакиваю свои надежды, Доусон.
От Тэдди Доусона впервые отступила нужда, он не тратился на прожорливый «Курьер», теперь платили ему. Тэдди оделся, ел за двоих, а главное, был не последним из патриотов, приобщился солдату, деля его славу, но не разделяя смертельной опасности. Мало что развращает человека так, как слава войны и служебная близость к ней, без обязанности сражаться и умирать.
За открытым окном каюты плескалась вода, мы шли вверх, против течения Миссисипи, трудно выгребая плицами, и так же трудно, шел наш разговор. Доусон излагал доморощенные планы разгрома Конфедерации, и венцом их оказывалось взятие мятежного Ричмонда. Надин заметила, что Наполеон вступил не в Ричмонд — соседствующий с Вашингтоном городишко, — а в столицу огромного государства, что, водворясь среди горящей Москвы, он послал императору Александру предложение начать переговоры, но ответом было: «Война только началась!» Тэдди уверял, что мы не знаем Юга, его приверженности идолам и суевериям, что стоит пасть Ричмонду, как вся империя хлопка рухнет, не расчихаться бы нам до смерти среди поднявшейся из-под обломков пыли. Он сердился, что Чикаго испортил нас, а в Маттуне мы были другие, — он сделался скучным глашатаем общих мест, ревностным служкою в храме республиканцев.